Меня продолжали одолевать разные мысли. Халлы старается вовсе не для моих родных. Не для того чтобы в новом доме поселился я с привезенной красоткой, а Халлы хочет всему миру наперекор, чтобы на высоком крыльце стояли мы с нею, плечо к плечу, держали друг друга за руки и смеялись громко и счастливо.
18
Многое во мне изменилось за четыре года. К двадцати двум годам я уже выглядел настоящим мужчиной. Исчезла ребяческая пухлость щек, скулы обтянуло. Я стал более крепок и жилист. А Халлы?.. Нет, она не поблекла, не увяла в трудные годы. В ней сохранилась прежняя живость, ее улыбка. Она держалась уверенно, как настоящий директор школы, все называли ее теперь Мензер-муэллиме, учительница Мензер.
Она пришла к нам в дом в строгом жакете.
— Ты очень возмужал, Замин, — сказала она ровным голосом. — Военная форма тебе идет. В школе есть доска с фотографиями фронтовиков, наших бывших учеников. Не хватает только твоей. Ждал, когда наденешь генеральские погоны? — скупо пошутила она.
Пришлось ответить ей в том же духе:
— Солдаты и генералы — мы все старались воевать хорошо. Даже если в школе прежде не считались отличниками…
Пока я произносил эти слова, меня пронзила простая мысль: а ведь я дома, наконец-то дома! Мечты сбылись. Стою на крыльце, и рядом со мною Халлы. Все остальное не имеет значения.
Я оперся на перила, пахнущие свежей краской, устремив жадный взгляд на долину Дашгынчая.
Было самое начало лета. Холмы и овраги нежно зеленели, дикий мак качался на высоких стеблях. Склон Каракопека был засеян горохом, и тропинки, которые я так хорошо помнил, исчезли. Доносился гул падающей воды. Небольшой водопад низвергался в долину, весь в белой пене.
— Похоже, вы затеяли поставить в ущелье водяную мельницу? — спросил я.
Мензер словно обрадовалась новой теме разговора.
— Ты спроси, как это вышло? — живо подхватила она. — Помнишь, где росли кусты диких роз? А плотина Дашгынчая была чуть повыше. Мы провели оттуда арык, вода теперь доходит до подножия холма.
— Это прекрасно! — искренне обрадовался я. — До каких пор бессильно воздевать руки, моля аллаха о дожде? Урожай был игрой случая. А на поливных землях хоть райский сад посади. И кто до этого додумался?
— Представь, сами женщины. Пойдешь по селению, увидишь, сколько появилось новых домов и как затейливо украшены цветами палисадники. Слабый пол постарался.
— Выходит, прекрасно без мужчин обошлись?
Она отозвалась с неожиданной грустью:
— Сильными нас делали только добрые вести от вас, Замин.
Из-за дверей прозвучал голос матери:
— Амиль, неси, сынок, самовар. Мне скоро и поднять его будет не под силу. Не молодею я, детки, нет, не молодею…
— Что это вы, Зохра-хала, заговорили о старости? — отозвалась Мензер. — Еще недавно не хуже нас, молодых, таскали на постройку камни.
— Так это я для примера, только для примера, голубка. Дети подросли, а ума не нажили. Знаешь, что твердит мне Амиль? «Скорей бы Замин возвращался и справил свою свадьбу. А то я раньше его приведу в дом невесту!»
Амиль густо покраснел.
— Опять за старое, мать! Срамишь меня перед братом, шуток не понимаешь, что ли? Сама жалуешься, что некому принять с твоего плеча кувшин с водой.
— Уймись, замолкни! — засмеялась мать. — Не знала, что ты такой заботник.
Амиль продолжал ворчать:
— Не верь, брат. Пока ты воевал, я тоже не сидел сложа руки. Половина мужской работы в колхозе была на мне…
Бабушка Гюльгяз притулилась поодаль на пне тутового дерева. Половина селения приходила поздороваться со мною, а она сиротливо держалась в сторонке. Я громко окликнул ее:
— Скажите, Гюльгяз-хала, помогал ли вам этот хвастун, у которого во рту навьюченный заяц не помещается? Или он только на словах горазд?
Старуха уклончиво отозвалась дрожащим голосом, не делая ни шагу в нашу сторону:
— Пусть каждый будет жив-здоров для самого себя.
Она явно была чем-то обижена. Неужели я задел ее случайным невниманием? Постарался припомнить все, что говорил и делал со вчерашнего вечера. Да нет, как будто ничего лишнего не сболтнул. В сущности, я почти не раскрывал рта, так тесно поначалу обступили меня односельчане, засыпав громкими поздравлениями, упреками, что редко писал с фронта.
Бабушка Гюльгяз тоже сначала обняла и расцеловала меня в обе щеки. Даже извинилась:
— Прости, Замин, пришла к тебе с пустыми руками. Куры уже спят на насестах. Завтра принесу свежих яичек и хохлатку в придачу.
— Полно, Гюльгяз-хала! Спасибо за джурабы, что послали на фронт. Всю прошлую зиму с ног не снимал.
Старуху усадили на почетное место, мать ей первой налила чаю.
— Шла война, и самовар ставить не хотелось, — говорила она прихлебывая. — Благодаря Мензер сахарок у нас в доме водился. Желания не было побаловать себя чайком из самовара.
— Слава аллаху, война позади, — поспешно сказала мать. — Угощайтесь, дорогие. Что успела, приготовила на скорую руку. Не обессудьте. Время позднее.
— Ну и хитрые же вы, женщины! — покрутил головой Амиль. — Послушать вас, одни вы Замину рады, одни вы готовы его приветить. Старшая сестрица, видите ли, накануне его во сне видела. Младшая сладким язычком так и липнет: «Братик, ах, братик!» Мать посреди ночи пир закатывает. Гюльгяз-хала курицу обещает. Выходит, один я в долгу?
Стены нового дома еще не видели такого веселья. Губы, долго сжатые тоской, расцвели от улыбок. Со смехом, шутками досидели мы почти до самого рассвета. Когда соседи стали расходиться, куры уже спрыгивали с насестов, а утренняя звезда вонзилась в самый гребень Каракопека.
Пока мать стелила постели, я стоял под тутовым деревом и озирал окрестности. Многое изменилось вокруг. Дом дяди Селима уже не виделся таким осанистым, как раньше. Его парадные окна были обращены на запад и казались слепыми. А наш дом смотрел на восток, на стеклах играла заря.
В окне у Халлы зажегся свет. Она ушла раньше других. Сказала, что с завтрашнего дня в школе начинаются экзамены. Ей надо подготовить отчетность.
После ухода Халлы разговор за столом как-то запнулся. Колхозный сторож Фати-киши тоже поднялся с места.
— Посмотрю, все ли в порядке вокруг. Народ у нас такой: когда сыт, так и в аллаха камни бросает. Пшеница на вес золота, а смотрю вчера, в зеленя какие-то нечестивцы корову запустили. А то, глядишь, и целый колхозный табун молодую пшеницу жрет.
— Разве лошадей не отогнали на горное пастбище?
— Было бы что гнать, дорогой. Осталось десяток кляч, не больше. Пахали на них. Спасибо невестке тетушки Гюльгяз, ее ученики помогли, все-таки лишнее поле засеяли… О чем вздохнул, дорогой?
— Табун жаль.
— Э, табуны еще будут. Остались бы люди целы.
— Скажи, Фати-киши, а где Табунщик?
— О ком спрашиваешь?
— О Фарадже… Помнишь, сирота он?
Не отвечая, старик тяжело вздохнул.
— Отдохни, Замин, поспи. Завтра снова будет день, тогда и поговорим обо всех. Обойду-ка вокруг селения: все ли у нас по-хорошему?
Он оперся на почерневший древний посох из ствола боярышника и пошел прочь, по-стариковски шаркая чарыками.
Я настойчиво переспросил у матери:
— Фарадж жив?
Она отозвалась не сразу.
— Давно уже похоронка была на него, сынок.
Не знаю, что со мною случилось. Горло перехватило, я кусал губы. Качался, закрыв лицо руками. Через несколько минут тоска отпустила. Я посмотрел на мать. Она, сложив руки, безмолвно стояла поодаль. Розовеющий свет зари облил ее с ног до головы, и я увидел, что плечи у нее опустились, а глаза запали. Но взгляд, омытый слезами, был так чист, так светел, что подумалось: она поднялась из-за гор раньше солнца и готова теперь осветить землю лучами доброты.
Я прижался к материнской груди, как в детстве. Потерся лицом о мягкую морщинистую щеку. Хрупкое тело целиком уместилось в моих объятиях.
— Как я соскучился по тебе! — прошептал я ей на ухо.