— Но зачем?
— Чтобы ты простил меня. Чтобы по-прежнему приходил к нам в дом. Чтобы… был около меня!
— Разве это входит в обязанности водителя служебного грузовика?
Халима отвернулась с досадой, кажется, даже со слезами.
28
…Я думал о матери постоянно, но написать ей не доходили руки. Поначалу дал себе зарок каждый день отправлять по письму, чтобы у нее не было причин для беспокойства и тоски. Как мне хотелось, отрывая от хлеба насущного, одеть ее во все новое, задарить подарками! В мечтах представлялось, что получу квартиру, и тогда все переедут ко мне. Обоснуемся в городе, в удобном доме, будем жить в тепле и довольстве. Амиля не придется больше посылать за хворостом, а сестре — носить воду из родника. Мамины плечи понемногу тоже расправятся, отдохнут от тяжестей, которые они перетаскали на своем веку…
Но недаром говорят, что руки длинных лет все никак не дотянутся до наших благих намерений!
После первых писем, отосланных подряд на одной неделе, я надолго замолчал. Ждал хороших перемен в своей жизни, чтобы мать могла радоваться и гордиться мною. Однако время шло, а ничего хорошего не случалось.
Я знал, что мать никогда не считала обильную еду и обеспеченный быт главными благами в жизни. Ни разу не сказала она мне, чтобы я копил деньги и обзаводился вещами, зато часто наставляла, что стыдно колоть людям глаза достатком. И предупреждала: если к заработанному рублю примешается хоть одна неправедная копейка — значит, я ей не сын. «Не прячься трусливо в чужой тени, — говорила она, — чаще приходи людям на помощь». Каждой ее посылочкой — банкой масла, полудесятком чуреков, лукошком вареных яиц, привезенных случайными попутчиками, — я охотно делился с товарищами. Как пахли луговыми травами ее кутабы[9], когда я разламывал их пополам! Зимой мать ухитрялась передать порой битую птицу, аккуратно заворачивая в тетрадочную бумагу куриные потрошки, которые я так любил. А кастрюлю с домашней кашей мы ставили в общежитии посреди стола и угощались, вспоминая каждый свой родной дом.
Материнским лакомством я оделял и квартирных хозяев. Мать Билала с наслаждением втягивала ноздрями запах нехитрой снеди. «Селением повеяло, — говорила она. — Такой пахучей молодой крапивы в городе нипочем не найдешь. Окончил бы наш сын поскорее учение, вернулись бы домой…»
Правда, говорила она это лишь в отсутствие Билала. Тот был вспыльчив и мог дерзко ответить: «Да хоть сейчас возвращайтесь! Неужели родители должны оставаться при взрослых детях сторожами?!»
Наедине я частенько упрекал Билала: негоже тяготиться родительской любовью. Как бы я был счастлив, если бы моя мать навестила меня, хоть ненадолго!
Желание это неожиданно сбылось. Во время занятий меня вызвал к себе директор и протянул телеграмму.
— Из дома? Добрая весть?
Едва пробежав текст глазами, я в безотчетном порыве поднес телеграфный бланк к губам. Директор усмехнулся, отвел взгляд в сторону и принялся без нужды рыться в ящике стола.
— Мать приезжает… это хорошо, — сказал он. — Остановиться может в нашем доме.
— Благодарю, — поспешно отозвался я. — Ей будет лучше у моих квартирных хозяев. Она никогда не бывала в большом городе, а окраина смахивает на селение…
Директор задумчиво потер лоб.
— Странная вещь — привычка! — сказал он. — Как-то я ездил по районам, набирал студентов. Ну, думалось, вот когда вволю поброжу по родным горам, утолю жажду из студеных родников. А ночевки на фермах под открытым небом? Прелесть! И что же ты думаешь? Уже через неделю меня потянуло обратно к городскому асфальту, к уличным фонарям. И Халиму нашу не загнать, бывало, на сельский воздух даже в каникулы… Нда, избаловали мы дочку, виноваты. Но сердце у нее доброе, поверь. Сами настрадались в войну, вот и хочется, чтобы дети не знали тягот. Ели сладко, одевались нарядно…
Мне следовало промолчать, но я не удержался:
— А что будет с нею дальше, вы подумали? Если она выучилась только порхать над жизнью? Уже сама начинает этим тяготиться. Пошлите ее работать учительницей хоть в наше селение. Там хорошая школа. А жить будет у моей матери.
— Тогда почему отказываешься, чтобы твоя мать погостила у нас? Или есть какая-нибудь особая причина?
— У моих хозяев во дворе несколько грядок, куры, дровяной сарай. Все, к чему привыкли глаза матери. Какие могут быть другие причины?
…Машину я остановил вблизи вокзала. По лестнице спускался медленно, неся в одной руке старенький деревянный чемодан, а другою обняв мать. Она ступила на городскую улицу нерешительно. Видавшие виды башмаки — чусты так шаркали об асфальт, будто с треском рвалась вощеная бумага над самым ухом. Стараясь отвлечь внимание от пугающей новизны, я расспрашивал ее о брате и сестрах, об односельчанах. Когда дошли до сквера, я сказал:
— Присядь, нене. И отбрось платок с лица, душно. Полюбуйся на город, какой он красивый.
— Еще бы не красивый, — согласилась мать. — У нас каждую весну грязь непролазная, а здесь ходят по сухому, башмаки у всех чистые.
— Почему ты так шаркаешь подошвами? — с запинкой спросил я. — Может быть, чусты велики? Купим новые ботинки…
Мать беззвучно рассмеялась. Я угадал это по трепетанию фиолетового платка-яшмака, которым она скромно прикрывала лицо до самых глаз.
— Ох, мальчик мой, удивляюсь, как вы не падаете на этой гладкой дороге! Ни камушка, чтобы ступне зацепиться. Да еще дождь, похоже, прошел…
— Это не дождь. Машинами поливают улицы, чтобы пыль улеглась.
Я забросил чемодан в кузов, подсадил мать в кабину, и она показалась мне легкой как пушинка. А ведь было время, когда я не мог сдвинуть ее ни на шаг, как ни упирался в ее бок головой и руками. Но почему она так истаяла, так постарела?
Побледнев, мать вдруг слабо замахала руками:
— Останови! Открой дверцу! Я лучше пешком пойду. Ты же знаешь, меня мутит от бензина. До станции и то на арбе ехала, по вольному воздуху…
— А здесь придется до дому два дня идти пешком. Ты уж наберись как-нибудь терпения. Скоро приедем.
Мать проворчала:
— Я тебя в Баку учиться посылала, а ты опять сидишь за баранкой. Шофером в колхозе мог оставаться.
— Я учусь, нене. Но, знаешь, я словно в кабине родился. Не могу без машины, так и тянет к ней.
— Эх, глупенький. От какой замечательной работы у нас отказался!
— От какой именно?
— От чистой и почетной. Да исполнит аллах ее желания, хорошо она тогда все устроила. А ты сбежал. Она повторяет: останься Замин, уже в институт смог бы поступить!
— Да кто она?
— Мензер, разумеется. Она одна о тебе печется. Задумано было ею хорошо, да не сбылось. — И мать вполголоса затянула заунывную песенку:
Между нами забор —
а ты приди!
Черная стая птиц на заборе —
а ты приди!
Где обещанье твое, любимый, прийти?
Исполни обещанье свое —
приди!
— Нене, ты чем-то обижена? Сердишься на меня?
— Какая обида, сынок? Когда у птенца вырастают перья, он не усидит в гнезде. Только сердце мое болит в разлуке. Не знаю уж, как и вытерплю?..
Я все-таки остановил машину и пересадил мать в кузов.
— Слава аллаху, дыхание открылось, — благодарно произнесла она. — Прости, что напугала, совсем худо сделалось взаперти. Подумала: если сейчас умру, хоть скажу ему, что на душе лежит. А ты поступай как знаешь. Обет себе такой дала.
Я не понял ее слов и ничего не возразил.
Сидя за рулем, стал размышлять: что же это за обет? Я знал прямодушный нрав моей матери. Тайный обет не может быть связан с повседневными житейскими нуждами. Она не из тех, которые то и дело требуют у сыновей купить им какую-нибудь модную шелковую кофту. Не из тех, кто жадным взором впивается в обновку невестки: «А где моя доля?!» Кто вечно хнычет и упрекает: «Верни мне сыновний долг!» Наша мать, напротив, себя считала виноватой перед детьми. Она твердила: «Светлого дня в детстве не видали мои сиротиночки. Был бы в живых отец, не возложила бы судьба им на неокрепшие плечи такой тяжести…» Но почему она не захотела открыть своего обета?