— Не носи нам краденого. Ты ведь нарочно оставляешь в пахте жир?
Сестра урезонивала ее:
— Подумай лучше о малышах! Кто узнает, до конца я сбиваю масло или нет? А сухую корку даже пальцем в рот не протолкнешь.
Мать упрямо твердила свое:
— Честность нужна не для других, дочка, а для себя самого. Подумай, какой будет срам, если тебя поймают за руку!
Однажды, в разгар лета, мать еще до восхода солнца собралась в дорогу. Она вела меня за руку, а под мышкой держала сверток из полотняных мешков. Мы шли до самого полудня.
В селении Ахмедлы ее узнали знакомые женщины, усадили в тени на палас, дали умыться холодной водой из родника. Они о чем-то пошептались, повздыхали сочувственно. Мать сказала мне:
— Пойдем, миленький, на жнивье. Я буду подбирать колоски, а ты пока поиграешь на меже.
Я и раньше слышал, что колосья на сжатом поле подбирают лишь самые отпетые бедняки. Пока был жив отец, никто из нас за колосками не ходил.
Из Ахмедлы мы принесли две торбы пшеничных зерен. Нам одолжили осла и навьючили на него поклажу.
Мы ходили несколько раз, но вот ночью к нам нагрянули какие-то люди, переворошили тюфяки, даже глиняный кувшин трясли, прикладывая к нему ухо. Приступили с расспросами ко мне: «Кто матери дал денег? Где она их спрятала? Откуда привезли пшеницу?» Я не понимал этих странных вопросов, повторял: «Не знаю!» Они меня улещивали, совали яблоко. Даже повертели перед глазами наган: мол, такой же подарим, если сознаешься. Только в чем мне было сознаваться?
После их ухода мать горько возмутилась:
— Вместо того чтобы настоящее жулье ловить, наказывать врагов народа, эти бесстыдники меня в чем-то подозревают!
Сбежались соседи. Никто толком не понимал происшедшего. Одни глубокомысленно твердили: «Видно, думали, что ты в сговоре с кулаками? Их добро прячешь?» Другие сердобольно утешали: «Не кручинься, сестрица. Ведь они у тебя ничего не нашли?» Третьи сокрушенно качали головами: «Темные времена нынче, ох темные. Друга от врага не отличишь… Однако власть старается для лучшего. Надо это понимать…»
Лишь наш ближайший сосед дядя Селим объяснил все толково. Селим выручил нашу горемычную семью из беды. Он взвалил на себя наши пожитки и из-под тутового дерева, которое дало нам ненадолго пристанище, перенес к себе во двор. Уступил для житья сарайчик. Селим был образованным человеком, он служил в городе. Ночной обыск тоже вызвал у него негодование.
Дело было в том, что мать стыдилась показаться на жнивье в своем обычном виде. Она напяливала отцовский старый пиджак, низко повязывала голову косынкой, а когда шла, то кривилась на один бок. Не хотелось ей, чтобы знакомые показывали пальцем и шушукались: «Гляди-ка, до чего докатилась семья Залкиши! Вдова его побирается на чужих полях». Мы прокрадывались на жнивье самых дальних колхозов и выбирали время, когда там было безлюдно: из своего селения уходили затемно, а возвращались в густых сумерках.
Той воды, что мать брала с собою в глиняном кувшине, на весь долгий жаркий день иногда не хватало, а к роднику, куда стекались женщины, она ходить стеснялась. Приходилось пить из луж, полных лягушек; мать лишь слегка процеживала стоячую воду сквозь край своего головного платка. Жажда бывала так сильна, что я не обращал внимания на привкус тины и не догадывался, что мать, обратив лицо к востоку, безмолвно молила аллаха, чтобы со мною не приключилось какой-нибудь болезни.
Скрытность наших дальних походов привлекли недобрые глаза и внимание милиции. Заподозрили неладное: поля вплотную подходили к пограничной реке Аракс. А из-за кордона все еще нет-нет да и наведывались бандиты…
4
Теперь у нас появилось собственное постоянное жилище. Что из того, что дядя Селим наскоро переделал его из хлева и его корова ночью по-прежнему стояла у нас в углу? Теплое дыхание животного и сладкий травянистый запах сена приятно смешивались с горьким дымом очага, который мы разжигали посреди лачуги; дым уходил сквозь дыру в крыше, оттуда же скупо струился дневной свет.
Дядя Селим с матерью Гюльгяз жил на том же подворье, в двух шагах от нас, в небольшом доме из кирпича-сырца. Все селение так строилось. Оконных рам не существовало вовсе: стекла вмуровывались прямо в стену, намертво.
Когда через много лет я отыскал развалины нашей лачуги, то удивился: как в ней можно было жить?! Одни ласточки лепились на покосившихся стенах.
Помню удивительное лакомство, которое дала мне тогда бабушка Гюльгяз. Она зазвала нас с матерью к себе в дом и протянула мне красного леденцового петушка, насаженного на палочку. Я вертел его во все стороны, пока пальцы не стали липкими. Принял за игрушку. Но бабушка Гюльгяз с беспокойством сказала:
— Сунь его в рот, малыш, и соси поскорее. Не то вовсе растает.
Пока они разговаривали с матерью, я прислушивался лишь вполуха, а сам оглядывал с любопытством комнату. Такого мне еще не приходилось видеть! Кровати с резными деревянными изголовьями и шишечками, поверх цветастых тюфяков подушки-мутаке со свисающими кистями из золотой канители. Бубенчики на них были похожи на маленькие гранатовые яблоки. Посреди стола возвышался таинственный предмет, который смахивал отчасти на желтый самовар.
Бабушка Гюльгяз приметила мое удивление и сказала:
— Подойди поближе, не бойся. Эту вещь Селим купил в городе. В середине у нее играет музыка.
Она повернула широкую трубу над небольшим ящиком раструбом прямо на нас с матерью. Меня одолевали сомнения: ящичек так мал, ступи ногой — и раздавишь! «Где в нем играть музыкантам?» — думалось. На ящике была нарисована девица с распущенными волосами. «Да это простая игрушка! — догадался я. — За трубой спряталась пружинка, и она-то, наверно, заставляет нарисованную куклу играть и двигаться». Бабушка Гюльгяз не умела заводить ящик. Посулила: «Вернется Селим, и ты тогда попляшешь под музыку».
Целый день я смотрел на дорогу, поджидал дядю Селима. Едва увидел, со всех ног бросился навстречу.
Но дядя Селим сперва неторопливо умылся из рукомойника, который висел на тутовом дереве, потом пригладил ладонью густые кудрявые волосы и, лишь утираясь праздничным вышитым полотенцем, заметил меня, рассеянно сказал:
— Ты уже большой мальчик, Замин. Учишься в школе?
— Раньше учился в первом классе, а теперь за ягнятами хожу.
— Так не годится. — Он покачал головой. — Надо успевать все: и учиться, и за ягнятами ходить. Нынче темному человеку в жизни делать нечего!
Бабушка Гюльгяз с кипящим самоваром в руках на ходу бросила:
— Вот ты и последи за ним. Только прежде надо, чтобы у них была крыша над головой.
Я смотрел не отрываясь на дядю Селима. Он мне казался таким добрым и всемогущим!
Селим проговорил задумчиво:
— А что, мать? Уступим им одну комнату, а сами переберемся в другую? Поместимся как-нибудь.
Та замотала головой.
— Зохра не хочет ни за что! Я ей предлагала. Отвечает: «Племя с племенем сживутся, а семья с семьей никогда». Наверно, права. Лучше бери топор, молоток и подправь, где можно, лачужку. Дальше видно будет. — Потом улыбаясь добавила: — Селим, сынок, запусти-ка для нашего славного мальца музыку. С утра ждет!
Я покраснел, застеснялся, но дядя Селим привел меня в комнату, малость покопался в ящике под трубою, и высокий звонкий голос неожиданно запел на весь дом:
Ах, бабушка! Душа-бабушка!
Я не удержался, заглянул под кровать.
— Что ты там ищешь?
— Где эта женщина?
— В граммофоне. Потом как-нибудь объясню. Сейчас надо вас устраивать. Пошли!
Я бросился по двору прямиком, царапая колючками голые коленки. Как я любил тогда дядю Селима!
Иногда он возвращался из города на фаэтоне. Возница, низкорослый мужичок, носил ушанку с красной звездой. Я уже ходил во второй класс и знал, что шапки со звездами бывают только у красных, у «наших». Осмелев, однажды подошел поближе.