Халлы провела возле моей кровати всего одну ночь. Врач говорил с нею, не стесняясь: он был уверен, что мое распростертое тело немо и безгласно. Однако и в пучине обморока я не потерял связь с окружающим, обрывки слов доходили до сознания.
— Но почему он оставил вас и подался в город? — недоуменно вопрошал врач. — Разве, получив диплом, он не собирался вернуться? Может быть, причиной другая женщина?
Голоса Мензер я не слышал. Скорее всего, она откликалась лишь грустным взглядом, покачиванием головы. Да и что она могла сказать? Даже обращенные ко мне эти вопросы не получили бы вразумительного ответа.
Я понимал затруднительность Мензер. Она не смела прервать разговор, зная, что моя судьба в руках этого человека и что личное отношение, даже помимо его воли, может отчасти повлиять на ход болезни. Ведь именно палатный врач воспротивился сложной операции с сомнительным исходом, больше полагаясь на внутренние силы организма. И, кажется, оказался прав.
Не успел строгий доктор сделать Халиме внушение, как без стука ввалились техники в мешковатых халатах, один из них безразлично бросил:
— На снимке параллельно ребру идет полоска. Видно, след прежней операции.
— Не было у меня операций!
Врач строго сдвинул брови, в упор глядя на техника. Тот забегал глазами по сторонам.
— Тогда… возможно, брак… Хотя я испытывал этот прибор, делал пробные снимки… Придется повторить. Отладить аппарат.
Билал, который нервно вышагивал у полуоткрытой двери, взорвался:
— Вы медицинский работник или коновал?! Если вам нужны контрольные снимки, привлекайте здоровых людей. Больному требуется точный диагноз, а не ваши отладки. Не так уж безопасны эти многократные просвечивания.
— Вытерплю еще разок, — примирительно сказал я.
Снова мою кровать толкали вкривь и вкось. И лишь когда аппарат с хоботом увезли, Билал и Халима водрузили ее на прежнее место.
Билал немного смущенно объяснил причину своей несдержанности:
— Я работаю сейчас в лаборатории профессора Габибзаде, мы заняты изучением интенсивности лучевых вспышек. Устанавливаем порог безопасности. Профессор твердит, что при подходе к радиационному излучению надо менять прежде всего психологию. Человек привык замечать опасность лишь при наглядных ее проявлениях: огонь, ожог, грохот, боль. Радиация невидима и коварна: у нее ни цвета, ни запаха. Малосведущему человеку легко обмануться. А последствия необратимы. Профессор до сих пор не может себе простить, что однажды увлекся и подверг себя облучению. Практически он здоров, но полностью лишился волос.
Я с беспокойством переспросил:
— Значит, я тоже облысею?
— Вовсе нет. В медицинском обиходе дозы ничтожны, они становятся заметны только при постоянном и длительном облучении.
— А ты, Билал? Неужто не боишься лишиться шевелюры?
— Если мне удастся хоть что-нибудь сделать в науке, набрести на самое малюсенькое открытие в этой новой, таинственной области, я готов стать плешивым, смириться с тем, что мой череп будет гладким как колено!
— Спешишь превратиться в подопытного кролика? — хихикнула Халима.
— Стремлюсь стать слугой и жрецом науки. Посчитаю жребий счастливым, если к тридцати пяти годам достигну того же, что и профессор Габибзаде. Наш век — век гигантского испытания сил природы и зрелости человечества! Если мы выйдем из этого испытания с честью, это будет означать, что разум людей поистине безграничен!
— Правильно, Билал! — воскликнул я. — Смелая юность не пасует перед бурями века. Она кидается им навстречу и побеждает. Только так решаются судьбы мира. — Я бросил лукавый взгляд на Халиму: — Может быть, и девушки скоро научатся ценить в мужчинах не бравые ухватки, а умные головы?
Халима в замешательстве надорвала бумажную заклейку у банки, посыпала простоквашу сахарным песком и поднесла ложку к моему рту.
— Не так уж девушки суетны, как ты воображаешь, — с досадой возразила она. — Я сочту за гордость всю жизнь толкать твое инвалидное кресло.
Билал беспомощно потупился и покраснел, а мне пришлось сделать вид, будто я пропустил вызывающие слова Халимы мимо ушей, счел их шуткой. Было больно видеть немое отчаяние Билала. Что бы ни провозглашала эта строптивая, необузданная девушка, я не очень-то верил в постоянство ее чувств и надеялся, что будущее переиграет судьбу Халимы и Билала по-своему.
27
После того как меня, еще закованного в гипс, переправили в ведомственную больницу нефтяников, от посетителей не стало отбою. Дорога на городском транспорте занимала от центра не менее двух часов, и мне было совестно отказывать во встрече даже незнакомым.
Приходили пионеры, задавали вопросы и записывали мои ответы, чтобы потом прочесть на общем сборе. Осаждали газетчики. Предприятия посылали выборных. Профсоюз тратился на обильные передачи.
Пока я был здоров, считал предосудительным и неуместным, чтобы обо мне говорили отдельно от бригады, от коллектива. Но теперь я понял, что, помимо собственного желания, стал каким-то своеобразным символом и мои невеликие заслуги все-таки могут послужить реальной пользе других.
Прошло почти три месяца с того дня, как меня заключили в гипсовый корсет. Я лежу на спине недвижно, но руками и ногами неукоснительно выполняю назначенные упражнения, стараюсь постепенно увеличивать мышечную нагрузку. У меня мало надежды, что я снова сяду за руль. Сам себе я напоминаю машину со сломанной пополам рамой.
Без посторонней помощи я не могу подняться с кровати. Меня перекладывают на каталку, везут по длинному коридору мимо незанавешенных окон. Снежные хлопья не спеша прощально устилают закрытый дворик. Зима на исходе. Скоро снаружи станет празднично и зелено, как в цветочных горшках на подоконниках.
Медицинская сестра по пути окликает некоторых больных, знакомит их со мною. Те охотно рассказывают, в каком беспомощном состоянии привезли их сюда, а сейчас они бодры и полны надежд. С некоторыми я по-настоящему подружился. Парни сами отвозят мою каталку в уголок, садятся рядом, и мы часами ведем серьезные беседы обо всем, что происходит в мире. Про собственные немощи рассусоливать здесь не принято. «Если ты мужчина, то победишь болезнь» — вот общий девиз.
Часто приезжала моя мать. И тогда она прогуливала меня по коридорам. Ноги у нее быстрые, колеса только скрипели! Мать ставила каталку вплотную к оконным цветникам, указывала мне то на пышную раскидистую гроздь, то на едва распустившийся нежный бутон. Доброта ее оставалась неизменной, а вот внешне она сдала. В волосах почти не просматривались темные нити, седина стала сплошной. На бледном лице явственно проступали синеватые разветвления сосудиков. Мать таяла как льдинка — неприметно и безостановочно, оставаясь внешне деятельной и общительной.
На то время, когда меня навещали, дежурные сестры с веселым шушуканьем уводили мать к себе в процедурную. «Похищаем тетушку Зохру!» — восклицали они. Им нравилось открывать ей свои немудреные девичьи секреты, внимать ее добрым советам. Иногда в шутку они пытались отнять платок, прикрывавший ей нижнюю половину лица, и с притворно озабоченным видом передавали якобы слова главного врача, который из соображений гигиены велел подкоротить подол старомодной юбки у матери Вагабзаде.
— Могу ли я открыть лицо и выставить на обозрение свои морщины рядом с такими красотками, как вы? — добродушно отшучивалась мать.
Мать худела еще и потому, что не хотела есть больничную и вообще покупную городскую пищу. Она привозила с собою домашний острый сыр, а чтобы запах не расползался по всему этажу, куски его приходилось запихивать в стеклянные банки с крышками. Мать стеснялась лишний раз прикоснуться к своей пахучей снеди.
Вскоре мать стала любимицей всей больницы. Из соседнего отделения приходили хворые женщины и уводили ее к себе.
— Пусть Зохра погостит немного у нас, дорогой, — просительно говорили они мне.
Мать охотно откликалась на эти просьбы. Она приговаривала с улыбкой: