Но все эти акты милосердия по отношению к суздальской затворнице Василий проявит весной и осенью будущего 1526 года, а через два месяца после пострижения Соломонии, 21 января, состоялась для многих совершенно неожиданная свадьба сорокашестилетнего великого князя с двадцатилетней синеокой красавицей — княжной Еленой Васильевной Глинской...
Род князей Глинских, владевших с древнейших времён городами Глинском и Глинницей, а также и соседней с ними Полтавой, происходил от знаменитого золотоордынского темника — хана Мамая, фактического полновластного правителя Золотой Орды, в руках которого остальные ханы были не более чем послушными марионетками. 8 сентября 1380 года Мамай был разгромлен Великим князем Московским Дмитрием Донским в знаменитой Куликовской битве, после чего бежал в Крым, где и был убит.
Спасаясь от мести золотоордынских врагов Мамая, сплотившихся вокруг победителя в междоусобной борьбе хана Тохтамыша, родственники погибшего темника бежали в Литву, отдавшись под власть великого Литовского князя Витольда Кейстутовича. Первым его слугою стал мурза Лексада, принявший при крещении имя Александр. По существовавшей тогда практике переходов из Орды в службу к христианским государям мурзы получали титулы князей.
Его дети, также принявшие христианство и оставшиеся на службе великих князей Литовских, по названию данных им городов стали носить фамилию Глинских.
Братья Иван и Борис Глинские в начале XV столетия уже титуловались князьями. В третьем, а может быть, и в четвёртом колене князьями были Михаил Львович и два его брата — Василий и Иван. Таким образом, Елена Васильевна носила титул княжны в пятом поколении. Причём по матери своей — княгине Анне Стефановне, происходившей из знатного южнославянского рода, Елена несла в себе благородную кровь и балканских, и волошских аристократов.
Всеведущий Герберштейн писал, что Василий III взял себе в жёны Елену Глинскую, желая, во-первых, иметь от неё детей; во-вторых, из-за того, что по матери она вела свой род от сербского православного рода Петровичей, бывшего в ту пору магнатским венгерским родом, переселившегося из Сербии в Трансильванию и игравшего первые роли при короле Яноше Запольяне; и в-третьих, потому, что дядей Елены был Михаил Глинский — опытный дипломат и выдающийся полководец, который смог бы лучше других защитить своих многочисленных родичей, если бы такая необходимость вдруг возникла.
По отзывам современников, была Елена при необычайной красоте умна, весела нравом и, по меркам того времени, прекрасно образованна. Она знала немецкий и польский языки, говорила и писала по латыни.
Её муж буквально потерял голову от всего этого. Желая понравиться Елене, Василий Иванович сбрил бороду и переменил полувизантийскую-полутатарскую одежду на щегольской польский кунтуш и подобно молодому боярскому франту переобулся в красные сафьяновые сапоги с загнутыми вверх носками.
Возле Василия появились новые люди — более всего родственники, друзья и подруги его новой жены — весёлые, молодые, сильно непохожие на степенных, молчаливых, скучных бояр, окольничих, стольников, окружавших его совсем недавно. Это были братья Елены — Михаил, Иван и Юрий, их жёны — Аксинья и Ксения и целый выводок молодых красавиц, боярынь да боярышень великой княгини — сёстры Челяднины, Третьякова, княжны Волынская и Мстиславская.
Ближе прочих была Глинской Елена Фёдоровна Челяднина — родная сестра князя Ивана Фёдоровича Овчины-Оболенского-Телепнёва — красавца, храбреца и удачливого военачальника, украдкой бросавшего восхищенные взоры на молодую царицу.
Великий князь, на долгое время буквально ошалевший от привалившего ему неожиданного счастья, захлебнувшийся любовным восторгом от неземных ласк молодой красивой жены, совсем не замечал, как Елена Васильевна всё чаще и чаще выказывала своё неравнодушие Ивану Фёдоровичу Овчине. Михаил Львович Глинский, хотя и вышел из каземата, но первое время после свадьбы племянницы всё ещё сидел «за сторожи» в Кремле. В это время в Москве заговорили о невероятном — рождении в Покровском монастыре у старицы Софьи мальчика.
Сигизмунд Герберштейн писал: «Вдруг возникла молва, что Соломония беременна и скоро разрешится. Этот слух подтвердили две почтенные женщины, супруги первых советников — Юрия Траханиота и постельничего Якова Ивановича Мансурова — и уверяли, что они слышали из уст самой Соломонии признание в том, что она беременна и скоро родит. Услышав это, государь сильно разгневался и удалил от себя обеих женщин, а супругу Траханиота даже побил за то, что она своевременно не сообщила ему об этом. Затем, желая узнать дело с достоверностью, он послал в монастырь, где содержалась Соломония, дьяка Григория Путятина и Фёдора Батракова, поручив им тщательно расследовать правдивость этого слуха... Некоторые же клятвенно утверждали, что Соломония родила сына по имени Георгий, но никому не пожелала показать ребёнка. Мало того, когда к ней были присланы некие лица — то есть Батраков и Путятин — для расследования истины, она ответила им, что они недостойны видеть ребёнка, но когда он облечётся в величие своё, то отомстит за обиду матери».
(Герберштейн — очень точный в передаче фабулы — здесь ошибается, называя одного из дьяков Батраковым, на самом же деле это был Третьяк Раков). Слухи после поездки в Суздаль государевых дьяков не умолкли, а, напротив, имели своё продолжение: говорили, что, спасая сына Соломонии, названного Георгием, верные ей люди переправили младенца в заволжские скиты к старцам-отшельникам, жившим на реке Керженец. Через два десятка лет прошла молва, что Георгий стал неуловимым и отчаянным атаманом, мстителем за бедных и обиженных, прозванным Кудеяром.
Так как Соломония была со всех точек зрения законной великой княгиней, жертвой интриг и козней коварной католички, то и сын её имел ничуть не меньше прав, чем будущие дети Глинской.
В самом конце апреля 1526 года в Москву снова приехал посол австрийского императора Карла V Габсбурга, всё тот же прекрасно осведомлённый в русских делах барон Сигизмунд Герберштейн и папский посланник граф Леонгард Нугарола, бывший при Герберштейне «персоной второго градуса». Хотя его статус папского нунция был не ниже, чем статус посла императора.
Государь призвал к себе цесарских послов 1 мая 1526 года. Приехавший за немцами дьяк Семён Борисович Трофимов велел Николаю быть при выезде вершником — на немецкий манер — форейтором.
Когда послы и дьяк полезли в карету, запряжённую четвёркой лошадей — две пары одна за другой, Николай сел на первую правую и ждал, пока Трофимов даст знак — выезжай-де — пора.
Послы и дьяк долго церемонились, уступая друг другу места у окошек. Наконец, Трофимов махнул рукой — поезжай.
Первыми за ворота выехали верхами дети боярские, все один к одному — молодые, красивые, здоровые, в парчовых кафтанах, в шапках, шитых жемчугом.
Карету окружили пешие стрельцы. Следом за золочёным с венецейскими стёклами рыдваном неспешно двинулись верхоконные дворяне из свиты цесарских послов.
Герберштейн и Нугарола с нескрываемым любопытством уставились в окна. И если Нугароле всё, что он видел, было в диковину, то Герберштейн, проехавший по Руси уже трижды — от Вильнюса до Москвы и обратно в первый раз, потом в 1517 году и ещё раз в этом — втором посольстве — видел и примечал многое, что Нугарола понять и оценить не мог.
Герберштейн увидел, как выросла и похорошела Москва. Но более всего взволновало и даже испугало его то, что Москва ныне вобрала, впитала и выстроила воедино на своих площадях и улицах как бы всю Русь. Приметливый и бывалый путешественник, он обращал внимание и на рисунок наличников над окнами, и на форму балясин на крыльце, и высоту подклети, и на то, как вырезан конёк над крышей, и как изукрашены слеги — словом, примечал всё то, что отличает один дом от другого и что делает один дом непохожим ни на какой другой.
А по всем этим признакам, встречавшимся ему во время тысячевёрстных странствий по России, он без труда различал избы бывших новгородцев, псковичей, смолян, свезённых из присоединённых городов нынешним великим князем и его отцом — Иваном Васильевичем. И то же замечал в обличье деревянных церквей и часовенок, ибо они также сохраняли приметы своих родных краёв независимо от того, была ли то односрубная клетская церквушка об одной маковке или же многоглавый храм с «бочками» и куполами, с галереями и звонницей. И ещё одно бросилось в глаза барону Сигизмунду — много стало на Москве каменных церквей.