– Мухаммед Аль-Кааги, – обратился к нему подошедший минбаши Джильберге, – вы, кажется, пьяны?
– Ничуть, – мотая головой, отвечал Мухаммед.
– Вы в состоянии следовать за мной?
– Опять следовать? Опять язык есть? Н-не хочу!..
– Вы можете стоять на ногах и ходить?
– П-жал-ста! – И Мухаммед встал и сделал несколько шагов.
– Отлично. Пойдемте.
– Куда?
– Лучше, если вы не будете задавать никаких вопросов.
– Слуш-сь!
Джильберге подхватил Мухаммеда под мышки и поволок за собой. Вскоре Мухаммед увидел, что они идут по тускло освещенным улицам орды. Смутное подозрение закралось в душу пьяного дипломата.
– Нельзя задавать вопросы? – спросил он у Джильберге.
– Между прочим, то, что вы сейчас сказали, это тоже вопрос, – усмехнулся немец.
– Понял, – буркнул Мухаммед и на некоторое время вновь отключился, только ноги его передвигались сами собой. Очнувшись в следующий раз, он увидел луну, молодую и ясную, а на ее фоне силуэт журавля на вершине шатра. Что-то такое припомнилось ему, но что именно… Еще через мгновенье он очутился внутри шатра. Там горел маленький огонек лампадки, почти ничего не освещающий в интерьере.
– Получите! – сказал Джильберге.
– Спасибо, мой дорогой, – прозвучал женский голос, очень и очень знакомый. – Вы покараулите снаружи?
– Покараулю. И не бойтесь, не выдам. Ведь я все-таки рыцарь.
Сразу после этого Мухаммед оказался лежащим на мягком, пропитанном благовониями ложе, и ласковые женские руки принялись гладить его и раздевать. Голова закружилась, губы слились в сладостном поцелуе с губами той, кого он принимал за свою милую Зумрад.
– О моя луноликая чинара! – выдохнул Аль-Кааги, когда поцелуй прервался ненадолго, чтобы уступить место следующему лобзанью.
Глава 36. Когда кончается праздник, всегда тоскливо на душе
Две недели раскинувшаяся в окрестностях Самарканда орда предавалась необузданному веселью. Каких только затей и игр не было напридумано, каких только блюд не отведали гости курултая и каких только вин и водок не откушали!
На третий день после объявления войны Китаю праздновали день рождения биби-ханым Сарай-Мульк. Во время праздника она хвасталась, что уже полностью отремонтировала мечеть, предназначенную для ее усыпальницы, и теперь может не бояться смерти. Потом были пиршества в честь обоих Пир-Мухаммедов, в честь Халиль-Султана, в честь Джеханшаха и других полководцев и внуков.
Наконец празднества стали стихать. Некоторые из тех, кто присутствовал на великом курултае, потихонечку покидали орду еще до окончания торжеств, уезжая в свои области, чтобы скорее начать подготовку к походу. Заветным днем выступления на Китай был назначен первый день лунного месяца раджаба 807 года хиджры[106].
Когда уехали Джеханшах, Шах-Малик и Мухаммед Ику-Тимур, Тамерлан объявил: отныне – не пить вина! Завершением торжеств стала великая тризна по всем умершим и погибшим героям, проходившая уже не в орде, а в Самарканде, в большом доме, пристроенном к мечети Мухаммед-Султана, в которой находилась усыпальница второго сына Джехангира, умершего в позапрошлом году от той же болезни, что и Джехангир. На поминках подавали легкую бузу и много мяса, особенно соленого. Помещение в доме было рассчитано на дастархан для двухсот человек, но столько как раз и оставалось всех гостей курултая, даже меньше. Остальные к тому времени уже разъехались. Тамерлан был в грустном настроении. Ему нездоровилось, его знобило, да к тому же разболелись покалеченные суставы правой руки и правой ноги. От боли он порой начинал скрипеть зубами и был настолько раздражителен, что приказал всыпать сто плетей повару, который, по его мнению, недоварил рис в плове, хотя все признали, что плов получился отменный.
Впрочем, всем присутствующим на заключительном дне торжеств и разделившим со своим хазретом великую печальную тризну Тамерлан велел выдать по мешку с деньгами, довольно немалыми – сумма в каждом мешке варьировалась от тысячи до трех тысяч серебряных таньга[107]. Когда к нему подвели для получения подарков трех послов короля Энрике, он впервые улыбнулся и спросил:
– Ну что, дети мои, забеременели ваши наложницы?
Когда испанцам перевели вопрос, они несколько смутились и, краснея, признались, что свое задание выполнили – афганка Гульяли и фракийка Дита понесли от дона Руи Гонсалеса де Клавихо, персиянка Афсанэ зачала от магистра богословия Альфонсо Паэса де Санта-Мария, и лишь хиндустанка Гириджа до сих пор была порожняя.
– Ну что ж, если их беременность подтвердится, я отпущу вас на родину, – сказал Тамерлан, протягивая каждому из испанцев по мешку, в которых звенело полторы тысячи таньга. Но когда испанцы отправились во дворец Кок-Сарай, где они теперь обитали, Тамерлан вновь сделался печальным, с невеселым видом попрощался он со всеми остальными гостями, наказав каждому отправляться в свои области и как следует готовиться к трудному китайскому походу. Лишь одного Аллахдада он попросил задержаться еще на пару дней, сказав:
– Помнится, перед походом на Рум, когда я приходил в себя после болезни, ты гостил в Самарканде и обыграл меня два раза в шахматы. Хотелось бы взять реванш.
– Воистину достойна удивления несравненная память измерителя вселенной! – воскликнул Аллахдад. – Держа в голове дела столь великого и обширного государства, он помнит, с кем и когда играл в шахматы и проиграл или выиграл!
– Если выиграешь у меня подряд три партии, сделаю тебя главнокомандующим вместо Джеханшаха, – добавил Тамерлан.
На другой день великий эмир почувствовал себя еще хуже. Рука и нога болели так, что время от времени он стонал. Утром он не молился, но потом совершил все положенные намазы – и зухр, и аср, и магрш, и ишу. Он сильно переменился, осунулся, в глазах его сквозила тоска. Играя в шахматы с Аллахдадом, он вдруг ни с того ни с сего сказал:
– Большой грех – пить вино и предаваться необузданному веселью. Хорошо, что мы, мусульмане, враги всякого хаира!
Аллахдад внимательно на него посмотрел, вскинув брови от удивления, но ничего не сказал, а снова увлекся игрой и вскоре поставил хазрету мат слоном.
– Вторую партию сыграем завтра, – сказал Тамерлан. – Надо ограничивать себя и в играх.
Он вспомнил о «Тамерлан-намэ», которая лежала нетронутой, ожидая своего продолжения вот уже больше двух недель. Искендер приготовился писать.
– Таким образом я остался победителем, вернулся в Карши и, довольный успехом, там отдыхал, – стал диктовать Тамерлан, но тут умолк и молчал минут десять. Потом произнес: – Как бы я хотел сейчас вернуться в тот далекий день! Я был еще так молод, радовался, как ребенок, каждому самому ничтожному успеху. Не понимаю, как можно быть просто человеком. Например, писарем, как ты. Или просто хорошим полководцем, как Аллахдад. Нет, если уж жить на белом свете, то лучше всего быть Тамерланом, как я. Что ты так смотришь? Должно, думаешь: «Ну-ну! Чего ж хорошего! Рука и нога не двигаются, стебелек не поднимает головку, жены направо и налево изменяют… Угадал твои мысли?
– Угадали, хазрет, – кивнул Искендер и тотчас страшно испугался своей неосторожной смелости, граничащей с безрассудством. – То есть не вполне. Я действительно подумал, что плохо быть без руки и ноги, но про жен… Почему вы решили, что вам изменяют жены?
– А думаешь, нет? Вряд ли. Да я просто знаю, что изменяют, вот и все. Не дуры же они у меня. Хотя, конечно, могли бы и подождать, пока я подохну. А ведь я скоро подохну, Искендер. Тебе будет жалко меня?
– Вы не умрете, хазрет.
– Никогда?
– Во всяком случае, вы не имеете права умирать, пока не завоевали Китай и земли франков.
– Ты прав. Как всегда, прав. Не хочется больше писать. Воспоминания о молодости навевают на меня тоску. Пусть лучше позовут того араба-арфиста со смешным именем.