— Разоряетесь, шер ами, мне нечем оплатить ваше низкопоклонство».
Не была ли эта хмельная клоунада — защитной реакцией? Понимал ли Катаев, что от экскурсантов требуется, по выражению Солженицына, «впервые в русской литературе восславить рабский труд»? Или испытал головокружение от грандиозности стройки, поверил в гуманность надсмотрщиков и чудесный катарсис подневольных?
Критик Виктория Шохина предположила даже, что своего Наума Бесстрашного в «Вертере» Катаев писал не только с Блюмкина, но и с чекистов, руководивших Беломорканалом.
Писателей удивило меню ударников (фальшивое): заливное из осетрины, балыки, сыры, ветчина. Похоже, Катаев засомневался в том, что с зэками обращаются по-человечески, и задал начальнику простой вопрос. Об этом — все тот же Авдеенко:
«— Скажите, Семен Григорьич, каналоармейцы часто болели?
— Бывало. Не без того. Человек не железный.
— И умирали?
— Случалось. Все мы смертные.
— А почему мы не видели на берегах канала ни одного кладбища?
— Потому что им здесь не место.
Посуровел веселый и гостеприимный Фирин и отошел.
Задумчиво глядя вслед чекисту, Катаев сказал в обычной своей манере:
— Кажется, ваш покорный слуга сморозил глупость. Это со мной бывает. Я ведь беспартийный, не подкован, не освоил еще диалектического единства противоположностей. Какой с меня спрос?
Прозаики промолчали».
Вот так: даже здесь Катаев бесцеремонно дерзил высокому чекистскому начальству, да еще и подшучивал над новой практикой и идеологией, мол, мы люди пока непривычные к тому, что у вас в «дивном лагере» кладбищ не бывает… «В 37-м это прошло бы как антисоветская провокация (вопрос Катаева) и антисоветская агитация (автокомментарий Катаева)», — полагает историк Немировский. А поэт Сергей Мнацаканян высказал любопытное суждение о «диалектичности» катаевского поведения вообще: «Он откровенно нарывается на неприятности и потому спокойно избегает их. Он ведет себя так не только на Беломорканале в разговоре с Фириным, он постоянно лавирует между неразрешимыми противоречиями — как сегодня, так и через двадцать-тридцать лет, вызывая недоумение одних, непонимание и даже ярость других».
Со скепсисом говорил об окружавшем в поездке и другой бывший белогвардеец — Святополк-Мирский.
А вот и финальный аккорд — последняя дерзость. По-прежнему из мемуара Авдеенко, воспринявшего всё на Беломоре с восхищением и восторгом:
«Прощай, Беломорско-Балтийский! Прощайте, каналоармейцы! Завтра мы уже будем в Москве и разойдемся, разъедемся, кто куда, и неизвестно, суждено ли нам еще раз соединиться вот такой дружной семьей. Грустно. И не только мне. Братья-писатели притихли, запечалились. Допивают последние бокалы дарового вина и прощально, любовно, как кажется мне, вглядываются друг в друга и говорят только хорошие слова.
Фирин озабоченно спрашивает то одного, то другого:
— Ну, как самочувствие?
Каждый отвечает ему с энтузиазмом:
— Хорошо. Прекрасно. Лучше некуда. Спасибо!
Но Фирин еще и еще допытывается, истинно ли мы довольны путешествием. Не прошел он и мимо Катаева:
— Ну, как, Валентин Петрович, себя чувствуете?
Катаев судорожно вытягивает шею из воротника и, сильно щурясь, смотрит на чекиста.
— Неважно я себя чувствую.
На матово-смуглом лице Фирина сквозь вежливую улыбку темно просвечивает удивление.
— Что случилось? Надеюсь, не чекисты виноваты в вашем плохом настроении?
— Именно вы, чекисты, виноваты, что у меня так скверно на душе».
Ох, не отсылка ли к 1920-му, к незабвенному одесскому подвалу?.. Авдеенко продолжает цитировать диалог:
«— Не персонально вы, товарищ Фирин. Вы мне кажетесь милейшим человеком.
Чекист с четырьмя ромбами в петлицах не привык к подобной откровенности. Таращит свои черные глаза на Катаева.
— В чем же мы провинились перед вами, Валентин Петрович?»
Фирин таращился, «и ему представлялось, что он огнем и мечом утверждает всемирную революцию, в то время как неодолимая сила…», да, здесь мы цитируем «Вертера», он изумленно таращился на Катаева, уверенный в праве уморить на стройке многие тысячи заключенных (обычный паек зэка составляли 500 граммов хлеба и баланда из морских водорослей), «а потом он вдруг пронесся мимо черной скульптуры и чаши итальянского фонтана посередине Лубянской площади и понял, что уже никакая сила в мире его не спасет, и он бросился на колени перед незнакомыми людьми в черных, красных, известково-белых масках, которые уже поднимали оружие. Он хватал их за руки, пахнущие ружейным маслом, он целовал слюнявым разинутым ртом сапоги, до глянца начищенные обувным кремом. Но все было бесполезно».
А пока Катаев (не с едкой ли иронией?) щурился:
«— Не дали нам как следует посмотреть канал. Мало! На такое чудо надо смотреть неделю, месяц. И не таким кагалом, толпой в сто двадцать голов, а в одиночку, с толком, с чувством, с расстановкой.
— Не совсем понимаю вас, Валентин Петрович. Нельзя ли напрямик?
— Можно. Такая праздничная поездка не дает истинного представления о жизни каналоармейцев.
Фирин внимательно посмотрел на Катаева.
— Вы, кажется, хотите сказать, что сейчас на канале гасят парадные огни, убирают декорации, смывают грим?»
Критик Шохина думает, что герой главы Зощенко уголовник и авантюрист Роттенберг, выходец из еврейской бедноты, — литературный двойник Фирина, да и сам Фирин (тоже бывший уголовник, как и Коган и Френкель[92]) не скрывал, что к блатным относился много теплее («вы нам близки»), чем к «контрикам», а в 1937-м в предсмертных показаниях (конечно, выбитых) признавался именно в этом — делал ставку на уголовных авторитетов, «вожаков», которые якобы, по замыслу его и Ягоды, должны были возглавить боевые группы переворота и убивать советских вождей.
Между тем диалог Катаева с Фириным длился:
«— Что вы, что вы! — запротестовал Катаев. — И в мыслях не было подобного. Я сказал то, что хотел сказать. Не больше.
— Хорошо. Я предоставлю вам возможность посмотреть на Медвежьегорск в будни. Отправлю назад. Сейчас же! Поедете?
Присутствующие при этом разговоре ждут, что Катаев засмеется, отколет какую-нибудь одесскую шутку и этим закончит разговор. Но он дерзко смотрит на чекиста, говорит:
— А вы думаете — откажусь?! Поеду.
Фирин поднимается и, прихрамывая, стремительно удаляется в штабной вагон.
Скоро наш специальный поезд останавливается на какой-то глухой станции. Ветер. Дождь. На соседнем пути, окруженная чекистами в мокрых плащах, шумит-гудит моторная дрезина.
Валентин Катаев бодро покидает теплый, светлый вагон. В правом кармане макинтоша торчит палка копченой колбасы, в левом — белая головка бутылки. Фирин снабдил в дорогу.
Не знаю, что увидел Катаев, вернувшись на ББК… А пока Катаев мчится сквозь сырую, беззвездную ночь назад, к Медвежьей горе, а все остальные летят дальше, вперед, к Ленинграду, к Москве. Пьют чай с лимоном, разбирают постели, блаженствуют в тепле, шумно разговаривают на сон грядущий».
А ведь, покидая вагон, Катаев повторил тот же фокус, что и на Магнитке, когда он соскочил с поезда Демьяна Бедного — в результате родился роман. Если теперь и планировалось произведение, то им, пожалуй, стал небольшой рассказ. Катаев — соавтор главы «Чекисты», которую Авдеенко называл восторженной. Авторов у главы немало — С. Алымов, А. Берзинь, Вс. Иванов, Г. Корабельников, Л. Никулин, Я. Рыкачев, В. Шкловский.
Глав с красноречивыми названиями там было пятнадцать — например, «Страна и ее враги», «Заключенные», «Каналоармейцы», «Люди меняют профессию», «ГПУ, инженеры, проект», «Добить классового врага» и особо поэтичная «Весна проверяет канал».
И впрямь, быть может, поздняя повесть «Уже написан Вертер» — это своего рода продолжение той главы «Чекисты», между прочим, исполненной сочно (литература то ли борется, то ли совокупляется с пропагандистскими штампами) — столь же словесно красочна и вся увесистая книга, по солженицынскому замечанию, «формата как церковное Евангелие».