Впрочем, по свидетельству Герасимовой, главные рапповцы были пламенными неофитами на словах, а в жизни — расчетливыми «кремлевскими барчатами» в отличие от своих предшественников эпохи военного коммунизма: «Несмотря на идейную дубовость позиции пролеткультовцев, им все же нельзя было отказать в субъективной честности, бескорыстии. Иное дело вожачки РАППа. Помимо “славы” вскоре появились (как побочный, но далеко не безразличный для них элемент) блага материальные: квартиры, дачи, деньги. Киршон, румяный, откормленный красавчик, был своеобразным “богачом”, самодовольный нувориш, сочетающий потребительские радости с утверждением себя на ролях “защитника интересов рабочего класса”. И называли они все себя беззастенчиво “пролетарскими” писателями, хотя обращались с живыми, конкретными трудящимися с хамским пренебрежением». Друг детства Авербаха по Саратову Георгий Александров вспоминал, что тот изначально был «барином», из семьи, принадлежавшей к «крупной буржуазии»: «Свой выезд, кучер, лакей и горничная», а после революции процвел пуще прежнего, будучи племянником Свердлова и став шурином Ягоды.
Вот тут занятный момент: Катаев с открытым забралом и юным запалом выказывал стремление жить хорошо, ловко устроиться, наслаждаться, он эстетизировал эти намерения в литературе в то время, как другие литераторы, обогнав его и по влиянию, и по доходам, с постными физиономиями вопили о «суровых битвах с врагами революции».
При этом хочется отметить, что рапповцы не были лишены талантов: в проповедях Авербаха есть интеллект и задор, а если драматургия Киршона и вызывает сомнения, то можно вспомнить, что песню на его стихи любят и поют по сию пору («Я спросил у ясеня»), любопытны критики Селивановский и Лелевич (все названные расстреляны), да и Машбиц-Веров (которому расстрел заменили десятью годами лагерей, и по-катаевски доживший до восьмидесяти девяти лет), как уже сказано, неглуп и проницателен[84].
Одними «фельетонами» от советской власти не отделаться — это Катаев понял еще до «напостовской» статьи. Впрочем, похоже, к необходимости полнее и нежнее отдаться политическому отнесся без особого драматизма. В конце концов, альтернативой кнуту был медовый пряник положения.
В сентябре 1930 года в «Литературной газете» РАПП учинил анкетный опрос писателей под громоздким, но снисходительным заглавием «За активное участие попутничества в революционной практике рабочего класса». Среди «представителей попутничества» — Виктор Шкловский, Николай Тихонов, Борис Лавренев. «Попутчик» Катаев обращался к «господам-товарищам» голосом смиренным и просительным: «От пролетарского литературного движения я жду очень и очень многого. Жду, во-первых, революции в области формы. Во-вторых, дружеского руководства и помощи в поисках темы и выработке широкого политического и философского миросозерцания. В-треть-их, обстоятельной, серьезной, внимательной и принципиальной критики. В-четвертых, создания вокруг советского писателя атмосферы искреннего полного доверия и уважения к его трудной и ответственной работе. В-пятых, привлечения так называемых попутчиков (между прочим, терпеть не могу этой соглашательской клички), и меня в том числе, к постоянной работе ассоциации пролетписателей, хотя бы в дискуссионном порядке и без права решающего голоса». А заканчивал и вовсе уверенностью в великом торжестве «пролетарской литературы», которая «во что бы то ни стало должна перекрыть чрезмерно еще почитаемых у нас классиков феодальной и капиталистической России».
Все было «на грани» — и успех, и наказание. Кнутом помахивали тревожно близко. Так, в литературной энциклопедии 1931 года статья о Катаеве (написанная все тем же доброжелателем) имела обвинительный уклон:
«Основной мотив творчества К., повторяющийся в разных вариациях: жизнь прекрасна и “оправдана” “сама по себе” тем, что она — жизнь… Каков социальный смысл этой философии “непосредственной жизни”, к-рая “изумительна” и “оправдана” сама по себе? Это — философия мещанства, философия людей, к-рые не хотят переделывать жизнь, устали бороться с ее невзгодами и способны только наслаждаться ею. К. никогда не поднимается в своем творчестве до общественно-значительной сатиры… Выразительные средства К. вскрывают ту же социальную природу среднекультурного, зажиточного, городского мещанства… В последний период К. пытается преодолеть обывательскую ограниченность своего кругозора и приблизиться к социалистической стройке».
Вот эти-то последние годы «перековки» (конец 1920-х — начало 1930-х годов) позволили Катаеву сберечь себя и закрепиться в литературе, не разделив участи Булгакова, писавшего в стол.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
«БЕЗУМНЫЙ МАТЧ НАД ВЗМЫЛЕННОЙ СТРАНОЙ»
«ПОДШЕФНЫЙ ПИСАТЕЛЬ», ИЛИ ПЕВЕЦ ТОРМОЗНОГО ЗАВОДА
В апреле 1929 года партия приняла план первой пятилетки. Началась эпоха «великого перелома», совпавшая с Великой депрессией в Англии, Франции и США.
У индустриализации, которую тогда еще называли «перестройкой», были имена: Магнитогорск, Днепрогэс, Кузнецкстрой, Харьковский тракторный, Сталинградский тракторный… Плюс число 518 — столько дополнительно строилось заводов. Электростанции, железные дороги, перевооружение… Жертвенный подвижнический труд миллионов — массовый энтузиазм и железное принуждение… К «перестройке» (по лекалам Петра I) были привлечены иностранные специалисты. В 1930 году было развернуто строительство около полутора тысяч промышленных объектов.
В феврале 1931 года Сталин потребовал выполнить пятилетку в три года по «решающим отраслям промышленности», потому что: «Отсталых бьют».
Катаев, кажется, не сразу сообразил, что требуется или что происходит. 1 июля 1929 года в «Литературной газете» вышел его очерк «То, что я видел» (тот самый, раскритикованный среди прочих Маяковским) — ехидно-раздраженные впечатления от посещения Московского тормозного завода. Позевывая и хмыкая, Катаев гулял по заводу, где создавалась одна большая вещь — тормозной насос. На «производственные частушки» из громкоговорителя «никто не обращает ни малейшего внимания» — «привыкли, да и не интересно». Формирование коммун и бригад тоже бесполезно: «Во-первых, эти попытки не всегда приводят к положительным результатам, а во-вторых, образование такого рода бригад является, собственно говоря, выгодным только для объединившихся рабочих и для общего дела пользы почти не приносит». Автор подходил к молодому заводчанину с вопросом о невыгодности социалистического соревнования. «На мой провокационный вопрос… комсомолец злобно от меня отвернулся, маленькие его глаза стали как дробинки, и он, круто нажав на рычаг, включил станок». Общий же настрой статьи был, пожалуй, троцкистским (и это в год высылки Троцкого из страны) — рабочие несознательны, захвачены инерцией, довольствуются «реакционными формами» (в подтексте упрек «большинству», наспех принимаемому в партию), в то время как «революция продолжается» и не может не продолжаться, но благодаря немногим: старым партийцам и юным кадрам — «неудовлетворенность, движение, целеустремленность, борьба, повышенная температура, учащенный пульс, жила на лбу…».
Последовал град ответов. «Пошляки на литературных гастролях» — называлась статья в «Комсомольской правде» «рабочего Н. Яковлева»: «Кажется, что устами Катаева говорит сидящий в суфлерской будке классовый враг… Такие выводы, какие сделал Катаев после гастролерского визита на Тормозной завод, мог сделать только чуждый рабочему классу человек… Печать барского высокомерия и литературной пошлости…»
«Литературная газета», покровительственно сочувствуя заблудшему «попутчику», в редакционной статье называла его позицию «ложной» и «фальшивой» и призывала «вскрыть объективно-реакционную сущность этого “романтизма”».
«Катаев чушь городит… — сообщали пролетарии в «Молодой гвардии». — Пишет он о рабочих не по-человечески, а по-офицерски. Вороной залетел, вороной каркнул и улетел».