«Хлебосольная теща и симпатичная Аннушка, безропотная его супруга, всегда были рады гостям», — поделился очевидец[35]. В романе «Двенадцать стульев» Мусик — жена инженера Брунса, суровая, но заботливая, а муж ее, у которого «наливные губы» и «голос шаловливого карапуза», восклицает, ставшее афоризмом: «Мусик!!! Готов гусик?!»
Она есть и в «Фантомах»: «Сейчас второй час ночи. Слева от моего стола, свернувшись калачиком, спит жена. Под розовую щеку она положила ковшиком обе руки и, уткнув круглый, детский нос в подушку, обиженно сопит и сладко жует губами».
Этот рассказ был напечатан в январе 1924 года в трех январских номерах «Накануне». Катаев вспоминал, что вначале пытался напечатать его в журнале «ЛЕФ». «Я читал его у Бриков, в присутствии Маяковского. Было это вроде заседания редакции. Планировали в номер, маленькие поправки сделали». Но не пошло — возможно, отсюда взялась взаимная неприязнь Катаева и жильцов Водопьяного. Видимо, для эмигрантского «Накануне» «декадентский» рассказ годился больше, нежели для радикального «ЛЕФа», который обещал «давать образцы литературных и художественных произведений не для услаждений эстетических вкусов, а для указания приемов создания действенных агитационных произведений». Впрочем, Асеев упоминал «Валентина Катаева, печатавшего в “ЛЕФе” свои стихи, которые он потом превратил в прозу», например, в 4-м номере «ЛЕФа» за 1923 год была напечатана не самая типичная для Катаева «Война» («Ночь передергивала карты. / У судорожного костра…»), на которую близкий к акмеизму литературный критик из Берлина Вера Лурье отозвалась: «Честные акмеистические стихи Катаева напоминают Гумилева, сдобренного Пастернаком». Маяковский (вопреки теориям и декларациям) все же старался привлечь к журналу самых ярких авторов, даже Есенина.
Катаев и Коваленко расстались в середине 1930-х…
Мила-Людмила рассказывает, что однажды летом, приехав в Москву с дачи, Анна Николаевна обнаружила в каждой комнате «вертеп разврата», доложила обо всем дачнице-дочери, и будто бы та, будучи «дамой крутого нрава», вопреки всем просьбам мужа с ним немедленно порвала — указала на дверь…
Расставались тяжело, вслед в окно летела медвежья шкура… Основную часть вещей забирал для Катаева Кручёных. Правда, золотое кольцо с бриллиантом навсегда осталось с ней. Она работала ретушером — и родные запомнили ее постоянно согнувшейся над столом. Катаев отдал ей квартиру (тогда уже другую, из пяти комнаток в Малом Головином переулке, 12, куда переехали из Мыльникова). Хотел помогать материально, но она упрямо отказывалась. Стала сдавать половину квартиры молодым архитекторам.
(Дочь Катаева Евгения рассказала мне, как в 1950-е годы гуляла с отцом и возле «Елисеевского» он приветливо пообщался с какой-то женщиной, а потом сообщил: «Моя бывшая жена». Дома Женя принялась расспрашивать мать: «У папы была другая жена? Почему же они развелись?» — «Она была жуткая зануда. Что ни случалось, она только и ныла: “Все плохо”, “Ой, бедный”, вот ему это все и надоело».)
Первые два года после развода Анна была совершенно без сил, по выражению ее племянницы, никакая… В 1939-м вышла замуж за верного ухажера художника Владимира Роскина, оформлявшего советские выставки за рубежом, который в 1919–1922 годах вместе с Маяковским принимал участие в создании «Окон РОСТА». Роскин влюбленно кружил возле с момента ее появления в Москве.
Однажды Катаев пришел в Головин на рассвете, пьяный, постучал в окно, но мать Роскина Вера Львовна не пустила: «Уходите, у нее есть муж»… Анна, узнав об этом, не смогла простить свекрови, навсегда перестала разговаривать с «ведьмой»…
«С этого все пошло наперекосяк», — говорит Мила Коваленко — отношения Анны с Роскиным начали рассыпаться, хотя брак их продлился всю жизнь…
В сборнике «Отец» 1928 года поэтическая подборка открывалась посвящением «Анне Катаевой» стихотворения о бронепоезде Гражданской войны:
И только вьюги белый дым,
И только льды в очах любой:
— Полцарства за стакан воды!
— Полжизни за любовь!
Кстати, стихи Катаева (и в том числе посвященные Леле), написанные его рукой и напечатанные на машинке с его правкой, Анна хранила всю жизнь.
Людмила Коваленко вспоминает, что в детстве ее мучили страхи: «Хотелось сжаться в комок, быть незаметной и никому не мешать, поэтому и мое любимое слово было — “нет”. Валя даже написал глупый стишок: “Наша Милка, как кобылка, надоела она мне, что ни спросишь, отвечает она: не”. Ну и потом, когда мы остались одни без Вали, вся наша жизнь изменилась, до сих пор еще больно…»
В свои девяносто она с необычайной ясностью, затягиваясь сигаретой и поблескивая бриллиантами того самого золотого кольца, рассказала мне про Валю, который развлекал ее стихами, держал шкуры в разных комнатах (тигриную она боялась), катал ее на извозчике, водил на Страстной бульвар, где сажал на верблюда, который однажды, чем-то разгневанный, оплевал его с ног до головы. И весь в верблюжьей зловонной и тягучей слюне Валя бежал с девочкой по бульвару…
Отмывшись, он сидел в кресле, вытянув ноги к печке, а она сидела на его ногах, и они, хулиганы-заговорщики, разбирали по деталькам небольшие настенные часы… Катаев выкинул несколько колесиков в огонь, потом Анна Николаевна понесла часы к мастеру чинить…
«Милка» пришла к нему на юбилей, пятидесятилетие. Обнялись, заплакали. Повисла на нем, вдыхая знакомый запах одеколона, который помнила всегда…
Анна Сергеевна Коваленко умерла 26 августа 1980 года.
ВОЗВРАЩЕНИЕ ТОЛСТОГО
22 мая 1923 года в Москву из эмиграции на короткое время приехал Алексей Толстой и в тот же вечер отправился к Катаеву.
(Другой, тоже майский, торжественный прием Толстого изображен Булгаковым в «Театральном романе»: «Чист, бел, свеж, весел, прост был Измаил Александрович. Зубы его сверкнули, и он крикнул, окинув взором пиршественный стол:
— Га! Черти!»)
«На Мыльниковом было большое пьянство, — сообщал Ильф в письме своей возлюбленной Марии Тарасенко, — и когда все сильно перепились, и Алексей Толстой стоя рыкал что-то, ко мне приполз Катаев и серьезно и трогательно пил со мной, и неожиданно и мило пил твое здоровье и твою любовь…»
Олеша вспоминал о Толстом: «Он первых посетил именно нас… Я помню, он стоит в узенькой комнате Катаева в Мыльниковом переулке, грузный, чем-то смешащий нас… Вероятно, подвыпивший, получает информацию, неправильно ее истолковывает, подлизывается слегка к нам…»
Возвращение Толстого (в августе он вернулся насовсем) и все дальнейшее пребывание на родине часто толкуют как проявление сплошного конформизма. Считается, что привыкший жить в свое удовольствие, он приехал обратно за богатством и комфортом и превратился едва ли не в эталон циника. Он стремился жить хорошо, это правда, но его хождение по мукам идейных противоречий почти не обсуждается или выдается за что-то несерьезное. Литератор-эмигрант Федор Степун признавался: «Мне лично в “предательском”, как писала эмигрантская пресса, отъезде Толстого чувствовалась не только своеобразная логика, но и некая сверхсубъективная правда» и добавлял, что Толстой, несмотря на большой риск возвращения в Россию, «бежал в нее, как зверь в свою берлогу». Родная земля держит…
Именно тогда, в начале 1920-х, по мнению историка Михаила Агурского, тщательно изучавшего «сменовеховцев», сформировалась и окрепла выстраданная (пускай для кого-то идеалистичная) позиция Толстого, которой он был верен до конца. «Толстой призывает делать все, чтобы помочь революции пойти в сторону обогащения русской жизни, в сторону извлечения из революции всего доброго, справедливого, в сторону уничтожения всего злого и несправедливого, принесенного той же революцией и, наконец, в сторону укрепления великодержавности». Да, подчас У Толстого наивность идей мешалась с барственностью манер, но отрицать искренность его упований тоже неверно. Идеи Толстого были выражены в романе «Аэлита» (1923), где противопоставлялись дух и пресыщение, простолюдины и элитарии, Земля — «красная» Россия и Марс — Запад с пауками в подземельях, ждущими своего часа, чтобы покорить деградирующую цивилизацию.