Это роман о закольцованности бытия, о взаимосвязи всех со всеми, но и о неразрывности истории, так что автор по кругу повторяет патриотичные заклинания: «Все распалось, разрушилось… Осталась лишь таинственная связь между ним, моим дедушкой, и его предками, и его будущими потомками, историческая судьба которых заключалась в боевом служении России».
Есть и амурные забавы, и сожаления по поводу свирепости армейских нравов и самодурства начальства, и женитьба деда на племяннице полкового адъютанта Марии Ивановой, и рождение пятерых дочерей, и отношения с сослуживцами, двое из которых (Горбоконь и Кульчицкий) застрелились из одного пистолета, но суть все-таки проста: служение отечеству верой и правдой.
Иван Бачей, вспоминая начальные волнения и террор народовольцев, записывает: «Не дай Бог дожить еще до такого времени…» И дневник обрывается — пустые страницы. «Возможно, что именно в этот миг и настигла дедушку смерть от удара… Зарево надвигающейся революции уже стояло над Россией. Для дедушки это было неожиданным открытием, и он ужаснулся… Красно-черные клиновидные молнии взрыва пронзили дедушкин мозг и погасили его сознание».
Такое вот произведение, при всех авторских приемах (путешествиях в прошлое и перевоплощениях) прозрачное, внятное и довольно далекое от мовизма — один солнечный славный день нескончаемой Истории, оттененный тонкой горькой иронией по поводу бренности всего…
Одинокий рассказчик бродит по кладбищу и ищет поддержки предков…
«В повести “Кладбище в Скулянах” В. Катаев расписал свою родословную по обеим линиям, восходящую к знатным дворянским родам и к православным протоиереям, — язвил литератор Семен Резник. — То был ответ критикам, недовольным “модернистским” характером его поздней прозы, в чем они усматривали “космополитизм” и отрыв от национальных корней».
Катаев часто бывал в Молдавии, которую любил. И даже возглавил Совет по молдавской литературе при Союзе писателей СССР, всячески помогая тамошним авторам.
Литератор Геннадий Красухин, входивший в Совет по молдавской литературе, вспоминал одно из заседаний, где решил разобрать стилистическую неряшливость переводов, сделанных поэтом Михаилом Беляевым. Катаев смеялся. А когда незадачливый переводчик стал возражать, что молдавского поэта переводил не только он, но и Валентин Петрович, и эти переводы все хвалили, весело отозвался:
— Предпочитаю обходиться без соавторов! — и обратился к молдаванину: — Советую не связываться с теми, кто в тяжелых, напряженных отношениях с русским языком.
Молдавский писатель Оскар Семеновский как-то спросил Валентина Петровича, почему тот никак не реагирует на нападки критиков, на что получил ответ: «Это же не искусство, а окололитературная возня. Так стоит ли отвечать? Лучше писать хорошие книги».
Всю литературную жизнь находясь в центре критических нападок и интерпретаций, он был предельно закален, изумительно черств по отношению к «негодующим» и повторял: «Помнить надо одно, пушкинское: “Ты сам свой высший суд”».
«Я вам советую посылать ругателям после каждого их выступления роскошные букеты цветов, — сказал он Евгению Долматовскому. — Захваленных поэтиков читатели не любят».
«Знаете, тут недавно приезжал аспирант из Оксфорда, — говорил Катаев литератору Борису Галанову. — Пишет обо мне диссертацию. Просидел несколько дней в “Ленинке”. Взял библиографию, стал изучать и просто руками развел: “Послушайте, мистер Катаев, оказывается, вы плохой писатель. Вас всегда ругали”. Черт возьми, я почувствовал себя глубоко виноватым. Действительно, выходило, никакой я не писатель. Ввел в заблуждение симпатичного юношу».
В 1976 году (о чем я уже упоминал в связи с протестом Чуковской) Катаева избрали первым иностранным членом-корреспондентом Академии Гонкуров по предложению ее президента писателя Эрве Базена. Эту академию, ежегодно присуждающую наиболее авторитетную литературную премию Франции, он называл «самой мощной, непоколебимой цитаделью хорошего литературного вкуса».
«АЛМАЗНЫЙ МОЙ ВЕНЕЦ»
Ему стукнуло восемьдесят.
«Мы, группа сотрудников и членов редколлегии журнала “Юность”, навестили Катаева в Переделкине, — вспоминал Розов. — Один из гостей произнес тост в честь награждения писателя орденом Дружбы народов. Орден этот учрежден был незадолго до этого, и Катаев ответил на поздравление: “Благодарю вас, действительно очень приятно, этот орден еще не у всех есть”».
В 1978 году в шестом номере журнала «Новый мир» вышел «Алмазный мой венец», вызвавший огромный читательский интерес, сразу обросший шумом возмущения (и до сих пор окруженный восхищением).
«Что может быть прекраснее художественной свободы?» — спрашивал Катаев.
Он вспоминал об ушедших «бессмертных» современниках — живо, бесцеремонно, весело, через дикие сценки. Именно — дикие. При чтении вспыхивает мандельштамовский завет: «дикое мясо», по-катаевски переиначенный на «свежие фрукты»: «Это не роман. Роман — это компот. Я же предпочитаю есть фрукты свежими, прямо с дерева, разумеется, выплевывая косточки».
Артистически закрученная карусель литературных звезд. Книга-поэма, богатая образами и красками, но и книга-игра— может быть, поэтому она воспринимается так современно…
Героев прикрывали лиричные «ники»: Командор — Маяковский, будетлянин — Хлебников, королевич — Есенин, мулат — Пастернак, щелкунчик — Мандельштам, синеглазый — Булгаков, штабс-капитан — Зощенко, конармеец — Бабель, ключик — Олеша, колченогий — Нарбут… Между прочим, исследователи практически ни разу не поймали автора на явной неправде или преувеличениях.
В финале в некой «заресничной стране», как бы в парижском парке Монсо, повествователь обнаруживал своих друзей в виде «ярко-белых и не отбрасывающих теней скульптур» и, поняв, что остался один, вдруг сам начинал коченеть от «звездного мороза вечности»… Переставая отбрасывать тень. Как вампир.
Все произведение пронизано вампиризмом: они умерли, а я нет и теперь распоряжаюсь ими. «Они не могут ему ответить», — будто бы сказал со сцены Виктор Шкловский и заплакал. Кстати, чужие раскавыченные стихи в прозе и чужие строчки в названиях повестей и романов как принцип — чем не вампиризм?
«Чужую поэзию я воспринимаю как свою и делаю в ней поправки», — пояснял Катаев, воспроизводя с ошибками даже Пушкина и оправдывая себя тем, что нужно «пропускать все явления мира, в том числе и поэзию, через себя».
Такой мемуар смутил и задел многих.
Разгульная и одновременно трагическая независимость, свободное и ироничное обращение с «великими», самой смерти вопреки, демонстративная выборка зажигательных, с «перчиком» историй, местами явно претендующих на сенсационность, — все это вызвало обвинения в развязности, амикошонстве и даже подлости…
(Когда внучка, поступившая на журфак, принесла домой разговоры о том, что Валентин Петрович непочтителен с «классиками», он объяснил просто: «Послушай, вот твоя подружка Ленка, есть Дима, есть Ритка… Если бы я спросил тебя про них, что бы ты рассказала? Так вот, я про своих приятелей написал лишь самую малую толику того, что знаю…»)
Сложности возникли уже в журнале. Завотделом прозы «Нового мира» Диана Тевекелян (та самая, что в журнале «Москва» щепетильно редактировала так и не прошедший «Святой колодец») теперь просила главреда Сергея Наровчатова убрать «вольности и перехлесты».
Поэт-главред, к его чести, не уступил и, по свидетельству Тевекелян, сказал ей следующее: «Это вам не автобиография, не утомительные мемуары, где все сверено с нынешней конъюнктурой, все вроде бы ровно, правдиво, а на поверку вранье. Катаев никому оценок не выставляет, он так воспринимает этих людей, дофантазирует, конечно. Может и приукрашивает себя. Кому не хочется хоть немного подправить собственную жизнь? Он ничего вам не навязывает, пожалуйста, не соглашайтесь, кто вам не велит? А колдовская красота уходящей, уже призрачной жизни — у кого еще вы это прочтете? Это щемящее прощание, и неизбежность, и счастье от самой жизни. Он художник, глупо требовать от него какую-то документальность, достоверность. Он же не трактат пишет, не научное биографическое исследование. Он же Катаев, черт побери!»