«Читая иные страницы повести, не можешь отделаться от странного ощущения, словно перед тобою некое художественное “приглашение к растрате”, — уже в 1974-м писал критик Олег Михайлов. — Будто бы нечто потаенное, отданное чужим, выдуманным судьбам, получило тем самым, не стыдясь себя, возможность свободно выйти наружу».
«Растратчики» — повесть сатиричная, но совсем не веселая, безысходная. Стеклянная трезвость проскальзывающих там и тут добросовестных тружеников, увы, не похожа на альтернативу. В деревне погано и бедно, — видит Ванечка. Не лучше в провинциальных городах. Филипп Степанович непрестанно тоскует по торговому дому «Саббакин и сын» и кричит, высунувшись из автомобиля: «Даешь государя императора!», отправляясь в особняк к «высшему свету».
Это вообще кульминационная сцена — приход героев в «салон», где собрались «настоящие бывшие»: сановники и баронессы, перед тем заработавшие на съемках фильма «Николай кровавый».
Катаев языком фельетона безжалостно выписывал офицеров и генералов, княжну-черкешенку, по ее словам, из-за болезни матери и эмиграции отца вынужденную заниматься проституцией, к массовке был присобачен «даже один митрополит». Катаев с каким-то садомазохистским удовольствием показывал нелепость раздавленных, некогда благополучных, уверенных в себе людей. Они робко и тревожно согласились показаться в прежнем виде, но постепенно приободрялись. «Думали, что как только наденут свои старорежимные формы, так их сейчас же — бац за заднюю часть и в конверт».
Как из сновидения, появлялся двойник расстрелянного царя. «Он отставил вбок ногу, мешковато осунулся, слегка обдернул гимнастерку штиглицовского материала цвета хаки-шанжан, лучисто улыбаясь, потрогал двумя пальцами, сложенными словно бы для присяги, рыжий ус и затем слабеньким голоском произнес, несколько заикаясь, по-кавалерийски: “Здравствуйте, господа. Очень рад вас видеть”». Эпитет «лучистый» Катаев применял к царю не в последний раз… Но царь мертв. Так же и десант, освобождавший Одессу от большевиков, — это сновидение приговоренных. И ведь автор сам двойник — расстрелянного себя.
Повесть содержала зачаток насмешливо-эпического полотна — «обследования» провинциальной жизни двумя авантюристами, ведущим и ведомым, в сущности, сюжет Ильфа и Петрова, но характерно, что некто, напоминавший Остапа Бендера, возникал уже тут. В ленинградскую гостиницу «Гигиена», где остановились «растратчики», явился господин Кашкадамов, элегантный, чуть манерный, при этом поскрипывая искусственными рукой и ногой. И выпотрошил их кошельки с артистизмом «великого комбинатора». Сначала уверенной безапелляционностью он поверг в страх — все кончено, человек из «органов», а затем, к их облегчению, предложил купить воздух, заплатив 400 рублей за комплекты изданий — «художественного портрета известного композитора Монюшко и популярной сельскохозяйственной брошюры в стихах с картинками о разведении свиней». В описании Катаева «плут» Кашкадамов был то обходителен и речист, то приобретал «вид жестокий и неумолимый, как будто бы держал всех за горло своей механической клешней». Попивая винцо, он откровенничал о подвигах — посещениях худых и толстых начальников по всему Советскому Союзу и эффектном изъятии у них солидных сумм: «Подъезжаешь, например, на какой-нибудь такой дореволюционной бричке к уездному центру и определенно чувствуешь себя не то Чичиковым, не то Хлестаковым, не то, извиняюсь, представителем РКП». Чем не Бендер?
Демоническая сила крутила двоих, будто вихрь палые листья, но своих «растратчиков» Катаев не демонизировал: с начала и до конца это были не игроки, а жертвы. Жалкие — особенно в финале. И как бы в продолжение их психологических образов звучал приговор — не расстрел, а пять лет лишения свободы.
В 1925 году Катаев принес Воронскому в «Красную новь» повесть «Отец» — не взяли. В 1926-м — «Растратчиков». Воронский на полтора месяца уезжал на Кавказ.
«Я загрустил, на другой день снова зашел в редакцию: “Жалко, что так долго повесть будет лежать”. Воронский мне сказал:
— Почему долго? Я уже послал в набор. Вчера начал читать и прочел…
Повесть и вправду пошла. В том же номере, где появилось начало “Растратчиков”, опубликована и “Дума про Опанаса”[60]. Это был большой дебют южан».
Начались споры. Ругали рапповцы. В 1927-м в «Правде» литературовед Владимир Фриче выступил с фанатичной статьей «Мещанская идиллия», где клеймил «попутчика» за то, что его герой Ванечка хотел бы вырваться из кутежа и найти себя в спокойном труде и семейной радости, а это «мелкобуржуазно» и не может «оказать подлинновоспитательного воздействия на читателя», поскольку «социализм не имеет ничего общего с индивидуалистическим уходом от жизни в тихую гавань семейного счастья».
Спустя месяц после публикации Горький в письме из Сорренто спрашивал одного из своих корреспондентов Долмата Лутохина[61]: «Вы не обратили внимания на повесть Валентина Катаева “Растратчики”, помещенную в 10—12-й книгах Кр. Нови? Очень талантливая вещь», а в письме Ромену Роллану говорил о гоголевском духе произведения.
В 1927 году Олеша становится знаменитым прозаиком, в «Красной нови» появилась его «Зависть», полная цветов метафор и листьев изящества, чему предшествовало чтение этого произведения на квартире Катаева, отмеченное в разных мемуарах. Собралось несколько писателей и критиков, прибыл новый, сменивший Воронского, главред журнала Федор Раскольников[62].
В 1927-м же Катаеву позвонили из МХАТа и предложили превратить «Растратчиков» в пьесу. Он воспринимал традиционный театр в то время не просто равнодушно, а отрицательно. В его кругу МХАТ «презирали до такой степени, что, приехав в Москву, не только в нем ни разу не побывали, но даже понятия не имели, где он находится, на какой улице». Но звонок был не от Мейерхольда, «продвинутого» любимца одесситов, а от «старомодного» Станиславского. Что делать? Не отказывать же? Пришлось сменить презрение на смирение, узнавать, где тут у вас МХАТ, написать пьесу. Смирение длилось недолго, быть может, конфликт драматурга и режиссера был заложен еще до телефонного звонка — коллективными предрассудками молодых литераторов.
Однако во МХАТе тоже знали об этих предрассудках и, дабы «освежиться», искали современную драматургию, часто на основе уже готовой прозы. Еще раньше, в 1926 году, театр поставил булгаковские «Дни Турбиных», написанные по «Белой гвардии» (Булгаков-то как раз нашел своих, в отличие от коллег он не принимал «леваческих пророков» — что Мейерхольда, что Маяковского, что Татлина). Одновременно с «Растратчиками» МХАТ взялся за пьесы «Унтиловск» Леонида Леонова и «Бронепоезд 14–69» Всеволода Иванова, из-за чего литературный ежемесячник «30 дней» констатировал: «Закончившийся сезон прошел под знаком завоевания театра беллетристами». А в 1930-м на сцену МХАТа вышли с большим успехом «Три толстяка» Олеши.
В начале постановки «Растратчиков» пьесу читал «на труппе» опытный Булгаков, который был уже своим для МХАТа (главное, своим и по настроению), а его отдаление от Катаева все же не означало разрыва отношений. «Когда я написал пьесу “Растратчики”, мне нужно было ее читать в театре. И вот я просто испугался. Это было второе чтение, причем знаменитые актеры МХАТа мне говорили — вы хорошо пишете, но читаете просто ужасно… Я убедил Булгакова прочесть мою пьесу за меня. Он страшно не хотел. Упрямился, морщился. Но все-таки я его упросил. Он с большим мастерством читал пьесу, что обеспечило ее успех у актеров». Актер МХАТа Евгений Калужский отмечал: «Читал Булгаков превосходно. Удивительно умел выделить мысль и найти для этого часто короткую, но самую нужную фразу. Дикция у него была безупречная».
Если доверять Катаеву, поскольку и он, и Булгаков с Олешей работали в «Гудке», Станиславский решил, что имеет дело с железнодорожниками, и «при случае любил этим козырнуть». «Я сам слышал, как он кому-то говорил: “Утверждают, что Художественный театр не признает пролетарского искусства, а вот видите, мы уже ставим вторую пьесу рабочего-железнодорожника, некоего Катаева, может быть, слышали?”». Похоже на байку, как и другая зарисовка: «Тогда все сотрудники “Гудка” перестали заниматься своими делами и начали писать пьесы. Когда бы вы ни пришли в “Гудок”, у всех на столах лежат пачки бумаги и все пишут пьесы для Художественного театра».