Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

(Кстати, ничто не помешало им в июне 1972 года совместно отправиться в Кишинев на встречу с молдавскими писателями.)

Михалкова хотя бы извиняет то, что он оборонялся. А вот зачем Катаеву было с таким остервенением атаковать?

Объяснение, как мне кажется, в следующих словах: «Но вы, конечно, заметили, что я говорю во множественном числе “мы”. Надо объясниться. Мы — это я и еще один, скажем, — человек. Вернее — фантом, мой странный спутник, который приехал со мной в этот край и теперь неотступно, как тень, сопровождал меня на полшага позади… Он был моим многократно повторяющимся кошмаром… Он непрерывно присутствовал рядом со мной, прислушиваясь к моему дыханию, он быстро считал мой пульс; он повсюду шлялся за мной по улицам и по крутым горным тропинкам моих сновидений…»

Дело не в вельможах Михалкове или Алексее Толстом, дело в самом себе, в своем втором «я».

Об этом там же в «Святом колодце»: «Я говорил, что не желаю унижаться, и чувствовал, как у меня дрожат губы. А они твердили:

— Унизься, дурак, унизься. Ну что тебе стоит унизиться!

У меня уже шумело в голове, мне было море по колено…»

Парадокс: он отбрыкивался от фантома, с которым так часто сливался напоказ. «По природе я робок, хотя и слыву нахалом», — сообщал в другом месте. Слыл или упорно создавал себе этот образ?

Катаев то пытался убежать от себя, корыстного и сановного, оторваться от неотступной тени, то хотел нырнуть в нее, искупаться, как в луже, отчаянно юродствуя.

В 1962-м он поделился с Чуковским: в Переделкине многие «загубили свои дарования», и, вероятно, наслаждаясь эпатирующим эффектом, передал свой разговор с Евтушенко: «Я ему сказал: Женя, перестаньте писать стихи, радующие нашу интеллигенцию. На этом пути вы погибнете. Пишите то, чего от вас требует высшее руководство».

Очередной скомороший выверт?

Замечу, сам Катаев в поздней прозе своему рецепту никак не следовал, отлично сознавая, что есть «дикое мясо» искусства… Но не желал потакать и «прогрессивной» интеллигенции с ее дисциплинированной дистиллированностью, святыньками и страхами, что доказал и «Алмазным венцом», и «Вертером»…

«Циник романтичный, циник, артистичный до мозга костей, циник, ненавидящий циников, циник, порой щедрейше помогавший всем, от кого цинизмом и не пахло», — причитал над учительской с двумя макушками головой Евтушенко.

«Поскольку это писатель, творческая личность, он тянется к хорошему, а делает в жизни плохое, — огрублял Катаева Михалков, отчасти объясняя и собственный парадокс — не особо любящего детей автора любимых детьми стихов. — Это такая раздвоенность писательской личности». Не о том ли рассуждал в одном из эссе и сам Катаев? «Соединение Моцарта и Сальери, органическое слияние старческой мудрости с детской непосредственностью… Настоящий гений, быть может, и должен иметь два лица и две души: душу Сальери и душу Моцарта».

Интересно, что поэт Юрий Кублановский в юношеском подпольном негодовании объединял тогда «человеко-севрюгу», мовиста и его «потомство», вглядываясь глазами снайпера в мейнстрим советской литературы:

И воняет севрюжьим варевом
в десяти шагах ЦДЛ.
Вот бы там старика Катаева
на оптический взять прицел!..
Затаившись в посольском скверике,
в линзу чистую вперив глаз.
(Есть еще один — да в Америке
с младшим Кеннеди хлещет квас.)

«Еще один» — очевидно, Евтушенко…

Проговорю еще раз уже говоренное о нашем герое: он и сам не знал, каким казаться — то и дело ему хотелось, чтобы его считали циником. Его проза, с самых ранних рассказов, о том, как жизнь трагикомично надламывается. Среди окружающего безумия он искал поведенческие ответы… Катаевские приступы цинизма были не тусклыми и мышиными, но показными, вызывающе-тигриными, потому и послужили материалом для сплетен. Экзистенциальный романтизм. Броская рисовка фаталиста. Барство как вызов. Демарш против проклятой — прелестной, но гибельной, а значит, свинской — реальности, при которой всяк оккупирован жизнью и смертью.

Возможно, будучи нежным, ранимым и застенчивым, он так спасал свой рассудок.

«О, если бы вы знали, как я был одинок и беззащитен», — вздох из «Святого колодца». И разве это не боль?

Человеко-дятел — мучительный двойник лирического героя повести, построенной по набоковскому принципу зеркал. Также его двойник и старик, тщательно моющий разноцветные бутылки в переделкинском пруду, извлекая из мешка… Ощупать все явления и предметы жизни, назвать по именам, вдохновенно промыть, высушить и вернуть в мешок, который «вовсе и не мешок, а самая обыкновенная прорва, в смысле прорва времени, попросту говоря — вечность».

При дешифровке повести партийных начальников не смутили признания в любви Америке и американцам и издевка над соотечественником-соглядатаем, бубнящим на ухо: «Должен вас предостеречь: ведите себя более осмотрительно. Не следует так откровенно восхищаться…» ЦК не волновало то, что себя узнают и другие, не столь титулованные, как Михалков, прототипы.

Наглые наскоки на людей как бы подпитывали Катаева, давали энергию. Например, досталось в повести писателю-сатирику Леониду Ленчу и его жене Лиле, выведенным под фамилией Козловичи.

Он — «интенсивно розов», улыбается «всеми клавишами своих зубов», «в несколько эстрадном пиджаке цвета кофе о-лэ, и брюках цвета шоколада о-лэ, и в ботинках цвета крем-брюле при винно-красных шерстяных носках». «Что касается мадам, то она была в узких и коротких штанах эластик, которые необыкновенно шли к ее стройно склеротическим ногам с шишками на коленях». При этом автор будто бы имел «полное представление о ее душевном состоянии, которое отражалось на ее лице, измученном возрастом и ощущением собственной красоты».

«Все знакомые не могли не узнать супругов Ленч в образе Козловичей и немножко удивлялись, как с ними обошелся друг “Катаич”», — вспоминал Борис Ефимов, впечатленный злой и изощренной карикатурой.

Интересный, но и извечный способ порвать отношения — превратить в персонажей…

Вскоре после выхода повести Ефимов встретил Ленчей в ЦДЛ.

«Лиля бросилась ко мне буквально с воплем.

— Боря! Посмотрите! — кричала она, задирая юбку. — Где вы видите у меня склеротические шишки на коленях? Скажите, где их увидел Катаев?!

А стоявший рядом Ленч печально добавил:

— Не пойму, что это Катаичу вздумалось…»

Через несколько дней Ефимов встретил Катаева на каком-то вечере в ЦЦРИ и упрекнул в немилосердии к приятелям. Что мог ему сказать на это художник, не щадивший в прозе ни отца, ни матери, в свое время из-за своей литературы потерявший дружбу Булгакова и Багрицкого?

Пришлось сыграть на прогрессивных фобиях собеседника. «Боря! — нахмурившись, сказал Катаев. — Вы что, не знаете, что это за дама? Не знаете, кем она кое-где работала в Ленинграде? Там ее приставили к Зощенко, а потом перебросили на Ленча. Вообще она пущена по литературе».

И считай, отболтался…

Еще один персонаж повести — девятнадцатилетняя блондинка-«молочница». Вот — в красном платье и с «объемным телом» она пронеслась на белом мотороллере с его сыном: «У нее в руке был длинный початок молодой кукурузы, который она грызла; издали можно было подумать, что она играет на флейте». А вот — «в садике под цветущим каштаном валялся мотороллер юной молочницы, а она сама, смешав свои белокурые волосы со стрижеными волосами нашего сына — Шакала, спала блаженным сном праведницы, положив обольстительную пунцовую щеку на его голую руку, а на полу были разбросаны: красное платье, нейлоновые чулки без шва, на спинке стула висел черный девичий бюстгальтер с белыми пуговицами».

Ее звали Ника, и была она дочерью переделкинского лесничего, оберегавшего сохранность столетних елей, которые уже после его смерти рубили победоносные «новые русские».

148
{"b":"551059","o":1}