Скандалом обернулась публикация в «Юности» в июне — июле 1961 года «Звездного билета» Аксенова[142].
При таких раскладах неудивительно, почему Катаева так и не назначили…
«Продолжая строить планы, уехал за рубеж…» — вспоминал Старшинов.
В Париже он познакомил Эстер с вдовой Бунина, которую в «Траве забвенья», следуя заветам учителя — опишите старушку! — показал с бесцеремонным эстетством: «Мне кажется, я нашел определение того белого цвета, который доминировал во всем облике Веры Николаевны. Цвет белой мыши с розоватыми глазами».
(За это сравнение Катаеву досталось немало.)
Расстались в 1920-м, в 1931-м Катаев не застал учителя в Париже, в 1946-м получил от него «Лику»…
«Без преувеличения могу сказать, что вся моя жизнь была пронизана мечтой еще хоть раз увидеться с Буниным».
Муромцева сказала, что Бунин любил его, помнил и читал. «“Вашу жену мы себе с покойным Иваном Алексеевичем именно такой и представляли, детей же ваших никак не могли себе вообразить. Ивану Алексеевичу это казалось как-то совсем невероятно: дети Вали Катаева! Знали только, что есть мальчик и девочка”.
— А недавно появилась еще и внучка, — сказал я не без хвастовства».
Дочь родилась у Евгении Катаевой от первого брака с офицером бронетанковых войск Эдуардом Роем 10 января 1959 года. По форме живота знатоки определили, что будет мальчик. Не возникло вопроса, как его назвать. Катаев очень обрадовался, узнав, что девочка, и прислал в роддом корзину с белой махровой сиренью: ее высадили в Переделкине, и она до сих пор цветет возле веранды. Когда Катаев поздравлял дочь по телефону, он сказал: «Валентинчика не будет» — «Зато будет Валентиночка». Дедушка завел специальный дневник, где записывал свои простые и нежные наблюдения первых месяцев крошки (в полтора года на вопрос, как ее зовут, она представилась Тиной, и с тех пор ее никто иначе не называл):
«11 января. Послал Жене в больницу белую сирень. Несколько раз разговаривали с ней по телефону. Она уже кормила девочку и составила о ней представление: довольно крикливая, глазки изумрудные. Это конечно Женина фантазия. Но она уверена, что изумрудные. Нос как у меня. Воображаю этот ужас. Но с каждым днем (вернее, с каждым разом) девочка нравится Женечке все больше и больше. Ох, как интересно взглянуть на внучку!
12 января. Говорил с Женечкой по телефону. Она с каждым часом, все больше и больше любит свою девочку. Все идет нормально. В доме обсуждение — какая будет наша Валентиночка. Даже Павлик заявил, что ощутил в душе нечто сердечное и нежное. Эстер заявила, что она требует, чтобы девочку называли, не Валя, не Валюта, не Валичка, а полностью: Валентина, Валентиночка. Ей доставляет большое удовольствие говорить: Наша Валентиночка)»[143].
Муромцева удивила Катаева, через 40 лет разлуки поставив на стол воздушный десерт из его юности.
«— Откуда вы знаете, что я люблю меренги?
— Помню, — грустно ответила она. — Однажды вы сказали, что когда разбогатеете, то будете каждый день покупать у Фанкони[144] меренги со взбитыми сливками.
— Неужели я это говорил?
— Конечно. Еще Иоанн ужасно над этим смеялся: как мало ему нужно для счастья! Разве вы не помните, как однажды у Наташи Н. за чаем вы съели все меренги, так что ее великосветская маман едва не отказала вам от дома?»
Посетившие Муромцеву вскоре после Катаева литературоведы Тамара Голованова и Людмила Назарова вспоминали: «Первое, что бросилось в глаза, — на столе большая коробка конфет с хорошо знакомым рисунком “Руслан и Людмила”. На наш немой вопрос Вера Николаевна ответила, что это подарок Валентина Катаева. “Он с женой был у нас на днях, — добавила она. — Это ведь давнее знакомство, еще с десятых годов нашего века…” Если судить по потеплевшему взгляду Веры Николаевны, когда она упомянула о посещении Катаева, в основной своей тональности встреча с ним была приязненной, согретой благодарностью…»
Благодарностью, очевидно, взаимной — «Руслан и Людмила» встретились с меренгами…
Совсем скоро Вера Николаевна умерла.
«За время его поездки решение о назначении его главным редактором “Литературной газеты” было отменено… — писал Старшинов, — Катаев был часто неуправляем, значит, и неудобен… Обидевшись, он заявил, что уходит из “Юности”».
«Ему обещали, — писал Гладилин, — вопрос был решен, но — интриги или выпал не тот расклад? — короче, в последний момент Секретариат ЦК партии Катаева главным в “ЛГ” не утвердил. Катаев жутко обиделся, в журнал не вернулся…»
«До случая с отцом, — говорит Павел Катаев, — не было такого, чтобы главный редактор покидал свой пост самостоятельно, по одному лишь собственному нежеланию продолжать на этом посту находиться».
По версии Феликса Кузнецова, все испортили три «ортодокса» — Грибачев, Софронов и Кочетов. Во время катаевского отсутствия в Париже они пошли к Фурцевой и уговорили отменить назначение: Катаева ставить нельзя, это будет продолжение все того же «буржуазного духа» «Юности». Они даже согласились на то, чтобы назначить вместо Смирнова не вполне писателя, а лицо служебное, его зама Валерия Косолапова, который возглавлял газету с 1960 по 1962 год.
Катаев уперся: не даете «Литературную газету» — отрекаюсь от «Юности». Никакая ее популярность, никакие поблажки цензуры, никакая яркость авторов, ничто не могло пересилить обиды…
Для себя он уже перелистнул эту страницу жизни.
Перестал появляться, как-либо участвовать в работе, интересоваться журналом, даже забирать зарплату. Кто-то обиделся, например Мэри Озерова, кто-то сопереживал, как Старшинов… Так длилось год.
Но была и другая, в дальнейшем полностью оправдавшаяся, правда и мотивация — сознательная или интуитивная, из пушкинского «Пока не требует поэта…». Катаев бежал от «забот суетного света» к себе, к главному в своей жизни — литературе. Отшатнулся от столичного литпроцесса, затворился в переделкинских зарослях, чтобы писать совсем новую и в подлинном — прежнюю прозу, ради которой был рожден.
Павел вспоминает: «Отец появился дома расстроенный, даже подавленный… Мельком и как-то незряче взглянув на домочадцев, он прошел в кабинет и закрыл за собой дверь». Это было после встречи с давним неприятелем завотделом культуры ЦК Дмитрием Поликарповым, требовавшим образумиться и не оставлять журнала: «Не ты себя назначал, не тебе снимать!» Катаев с бледной полуулыбкой мотал головой. И тут собеседник прикрикнул: «Да ты понимаешь, с кем имеешь дело?!»
В комнате Катаев лег на кровать…
Позднее в «Кубике» он описал это происшествие — на него «поднял голос один крупный руководитель»: «Я почувствовал головокружение, унизительную тошноту и, придя домой, лег на постель, не снимая ботинок, в смертной тоске, в ужасе, вполне уверенный, что теперь уже “все кончено”… Чувство, что меня только что выгнали из гимназии: сон, который повторяется в моей жизни бесконечное число раз… Мне стыдно во всем этом признаваться, но что же делать, дорогие мои, что же делать?..»
Он боялся за себя и за свое положение? Или же то была именно «унизительная тошнота» вечного ребенка, столкнувшегося со всесильной напористостью взрослого мира?
Вне зависимости от версий и интерпретаций очевидно, что конфликт Катаева с системой углубился, когда в конце 1961 года с эпопеей «Волны Черного моря» его выдвинули на Ленинскую премию. Он ждал, что хоть здесь не обидят. Тем паче в «Литературной газете» многозначительно сообщалось, что книги «явились завершением многолетнего труда, можно сказать, делом всей жизни». Но проза в итоге вообще ничего не получила — дали Чуковскому за книгу «Мастерство Некрасова» и двум «национальным» поэтам — белорусу Петрусю Бровке и литовцу Эдуардасу Межелайтису. Полагавший себя и без того обделенным наградами, Катаев считал, что «прокатили» нарочно и демонстративно, и это, по выражению его сына, «усугубило душевную травму». «Понятно, почему прадедушке так не везло с наградами, — напишет Валентин Петрович через несколько лет в «семейной хронике». — У него был неуживчивый, заносчивый нрав. Он всем насолил и порядочно надоел начальству. По-видимому, это наследственное: по себе знаю».