Катаев как-то сразу съежился и сказал:
— Пожалуйста. Я только заберу свои деньги.
И, взяв со стола трехрублевку, как побитый, вышел из номера. Всем было неловко. Варя успокаивала Петрова, уложила его обратно на диван и укрыла пледом. Я посмотрел на Женю. Он был явно расстроен только что происшедшим инцидентом».
Ефимов постарался развеселить Петрова, и тот вроде бы оттаял.
«— Ну, Женя, — сказал я, — счастливо. Вернетесь, расскажете, как там наш Севастополь».
Сумев получить нужные разрешения, через сутки Петров был на аэродроме, прилетел в Краснодар, а там со все той же горячностью настоял на Севастополе.
26 июня из порта Новороссийска вышел эсминец «Ташкент», лидер эскадренных миноносцев. Бомбы падали со всех сторон. Шедший впереди эсминец «Безупречный» взорвался и потонул, остановиться и подобрать немногих уцелевших было нельзя — сверху атаковали «юнкерсы». В Севастополе под разрывами бомб, снарядов, гранат и мин в полной темноте корабль забрал более 2100 раненых, женщин и детей — выше всяких возможностей. На обратном пути с пяти до девяти утра его непрерывно атаковали 90 самолетов, сбросивших более трехсот бомб — «Ташкент» получил множество повреждений и едва не затонул, многие погибли. Петров остался с ранеными до конца (поил их водой), несмотря на подоспевшие торпедные катера.
2 июля он вылетел из Краснодара в Москву, казалось, оставив угрозу гибели позади. С ним в пассажирском самолете «Дуглас» оказался и все тот же Первенцев, вспоминавший: «Летчик с бородкой. Фамилия Баев. Ждем Петрова. Приехал возбужденный. В 11.00 Баев ухарски отвернул “Дуглас” от земли, как будто вырвал пробку из бутылки. Баев передал управление штурману, а сам подобострастно болтает с Петровым. Ищет выпить. Тоска грызет мое сердце… Петров идет в кабину управления. Ложусь спать и моментально засыпаю. Удар. Я лежу на земле облитый кровью. Самолет, его обломки впереди. Кричу. Я изувечен. Пробую подняться, но, кажется, перебита спина, вытек левый глаз; я падаю на землю головой в пшеницу и бурьян. Чья-то рука тянется из-под обломков дюраля… Крики… Я приказываю снять с меня пиджак, рубаху. Обматываю рубахой голову и чувствую, как она вскипает и пузырится кровью. Больница. Я зверь… Но ранен глубоко. Я завидую Петрову. Он обложен льдом в мертвецкой».
Корреспондент «Красной звезды» Михаил Черных рассказал о катастрофе в подробностях: «Штурману вздумалось пройти в пассажирское отделение. На его место стал пробираться Евгений Петров… Ни штурман, ни пилот не имели права разрешать Евгению Петрову проходить в отделение пилота. Пилот Баев, разговаривая с Петровым и давая указания ему, отвлекся от управления. Самолет летел на высоте 15–20 метров со скоростью 240 км в час. Впереди подымался широкий холм. Пилот заметил его, но уже было поздно. Самолет ударился о землю…»
«Его вытащили из-под обломков. Он несколько раз повторил: “Пить… Пить… Пить!” Ему поднесли кружку воды, он глотнул — и умер», — утверждал Эрлих.
Петрова похоронили в Ростовской области в селе Маньково-Калитвенское.
«И он навсегда остался лежать в этой сухой, чуждой ему земле», — написал Катаев, крайне скупой на слова о случившейся трагедии (тело в Москву не привезли, в тех местах лютовала война), однако хранивший в ящике стола фотографии, на которых был запечатлен мертвый среди похоронных цветов.
Евгения Катаева однажды увидела, как отец перебирает их и плачет.
— Как это можно не прийти на вечер памяти твоего родного брата? — сетовал как-то Виктор Ардов, присоединяясь к хору раздосадованных очередным своенравием Катаева.
Да вот так — можно. Память о брате была для Катаева остро-болезненной, запрятанной, глубоко личной.
Когда погиб Женя, пьяный Катаев пришел в Малый Головин к бывшей жене Анне и сидел на лестнице, отключенный…
В 1969 году в повести «Кубик» Катаев вспомнил крещение в Одессе: «Я увидел его, поднятого из купели могучей рукой священника… и уже тогда меня охватило темное предчувствие какой-то непоправимой беды, которая непременно должна случиться с этим младенцем, моим дорогим братиком, и потом, через много лет, точно с таким же выражением зажмуренных китайских глаз на удлинившемся, резко очерченном лице мужчины с черным шрамом поперек носа лежал мертвый Женя…»
В 1986-м он написал, что крещение происходило на дому: «Из церкви везли на извозчике немного помятую серебряную купель, куда налили подогретой на кухне воды… Я ужасно боялся, что мой маленький братик захлебнется…»
«Прощай, Евгений Петрович! Может быть, ты виноват в катастрофе, но смерть большое искупление…» — стонал изувеченный Первенцев, находивший причины всех несчастий в алкоголе.
«Красная звезда» напечатала статью, черновик которой был в полевой сумке погибшего. «Держаться становится все труднее. Возможно, что город все-таки удержится. Я уже привык верить в чудеса…»
2 июля эсминец «Ташкент» был потоплен при внезапной бомбардировке в порту Новороссийска. Адмирал Исаков писал, что случилось это «именно в те часы, когда Петров летел в Москву», и «сочетание трагических событий» было «необыкновенно».
3 июля Совинформбюро дало сводку о потере Севастополя.
Петров, как и Ильф, не дожил до сорокалетия.
Читаю этот горький петровский отчет, и другие его трагично-пафосные корреспонденции времен войны — все-таки журналистские тексты Катаева того же времени гораздо более легкомысленны и водевильны, и дело, мне кажется, не в степени испытываемой опасности, а в настрое. Например, 5 июля, в день похорон Петрова, между прочим, главного редактора «Огонька», в журнале вышел катаевский очерк об артисте-осетине Туганове, ставшем конногвардейцем. Он блистал на сцене московского цирка вместе с «труппой донских казаков», пока не пришла война, на которую все и отправились добровольцами. Однажды капитан по ошибке заехал в село, занятое немецкими автоматчиками. По наезднику открыли шквальный огонь. «Он свалился с седла и повис на стременах под брюхом лошади. Это был его излюбленный номер джигитовки». Когда лошадь вынесла из села, циркач «вскочил на седло и умчался, как вихрь, в развевающейся бурке и в развевающемся алом башлыке. Немцы ахнули, но было уже поздно».
«Я никогда не видела такой привязанности между братьями, как у Вали с Женей, — вспоминала Эстер. — Собственно, Валя и заставил брата писать. Каждое утро он начинал со звонка ему — Женя вставал поздно, принимался ругаться, что его разбудили… “Ладно, ругайся дальше”, — говорил Валя и вешал трубку».
Долматовский, присутствовавший при конфликте в гостинице «Москва», вспоминал, как много позднее, сидя у моря в Коктебеле, Катаев обернулся с лицом, искаженным болью:
— А у вас когда-нибудь погибал младший брат?
Эренбург вспоминал: «Пришло сообщение о смерти Петрова. Я пошел к Катаеву, у него был Ставский. Мы сидели и молчали». (Ставский погибнет в 1943-м.)
Да, молчали. Катаев молчал. И молчал о случившемся всю жизнь… Он даже домашним ничего не говорил. Павел Катаев записал: «У меня сложилось убеждение, что отец готов говорить о живом брате, но никогда — о мертвом».
А вот воспоминания Эрлиха: «Мы с Валентином Катаевым достали ключ от осиротевшего номера в гостинице “Москва”. Бродили по комнате, машинально притрагивались к ручкам и карандашам в пластмассовом стаканчике на письменном столе, которые так и не дождались на этот раз возвращения своего хозяина.
Мы долго не находили никаких слов. Наконец Катаев сказал:
— Завтра или послезавтра, не позднее, здесь поселится новый жилец.
Это значило: надо позаботиться о вещах покойного, и прежде всего об его рукописях.
— Да, — согласился я, — давай, я помогу перенести вещи к тебе в номер.
— Нет, не надо их здесь, в гостинице, хранить. Забери их лучше с собой, на Лаврушинский… Домой отвези. А когда будет комиссия по наследству, все передашь будущему председателю…»
В романе «Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона» Катаев писал о янтарно-коричневых глазах брата, «как бы знающих что-то такое, чего никто, кроме него, больше не знает», и несколько манерно, вероятно, искусством камуфлируя боль, продолжал: «Он был обречен. Ему страшно не везло. Смерть ходила за ним по пятам…»