Реб Менахем-Мендл принялся требовать помощи от сына и зятя раввина: они ведь оба новогрудковские спасители многих и разъезжают по местечкам, чтобы укреплять тамошние ешивы. Так почему же они никогда не заходят в валкеникскую начальную ешиву, чтобы провести беседу, повлиять на учеников?
— Тесть ведь вам уже ответил, что директор ешивы должен этим заниматься, а не мы, — говоря это, зять раввина со всем пылом затряс костлявыми плечами. Реб Менахем-Мендл ждал, что ответит сын раввина, этот великий новогрудковский мыслитель и сочинитель. Реб Сендер-свислочанин, на чьем круглом розоватом лице вечно цвела свежая улыбка, понял, что на этот раз должен что-то сказать. Его яркие, якобы по-детски удивленные глаза вдруг блеснули с какой-то стеклянной остротой, голос тоже стал острым и резким: он ничем не может помочь, Новогрудок еще не забыл, что натворил в свое время реб Цемах Атлас.
— Но он ведь уже давно вернулся с покаянием к вере! — воскликнул реб Менахем-Мендл и напомнил им тот стих из книги пророка Йехезкеля, где говорится, что даже законченному нечестивцу не засчитываются его прежние грехи, если он раскаивается всем сердцем. Сын и зять раввина обменялись улыбками и ничего не ответили. Раввин сердито посмотрел на них. Он был сердит из-за того, что они оба смолчали. Они не уважают директора ешивы, но все-таки боятся связываться с ним, потому что Махазе-Авром на его стороне. А Махазе-Авром, говорят они, совсем не такой тихий человек, каким кажется.
— Ведь реб Авром-Шая-коссовчанин не дает даже пылинке упасть на реб Цемаха Атласа. Он стеной стоит за него. Так что пойдите к реб Аврому-Шае и расскажите ему, что происходит в ешиве! — прокричал раввин, обращаясь к реб Менахему-Мендлу. — А этому реб Цемаху Атласу прямо скажите: «Решайте, чего вы хотите!» Если он хочет и дальше оставаться директором ешивы, то должен обратить внимание на своих учеников. А если хочет продолжать сидеть в уединении в Холодной синагоге или в общинной чердачной комнатушке, то пусть скажет, что он больше не директор. Тогда мы найдем на его место кого-нибудь другого. Может быть, лучшего, чем он.
Однако на смолокурню реб Менахем-Мендл не пошел. Ведь Махазе-Авром уже один раз высказал свое недовольство тем, что реб Менахем-Мендл пришел к нему жаловаться. Так что же ему, реб Менахему-Мендлу, снова идти теперь с жалобами? Он только отвлечет Махазе-Аврома от изучения Торы, а сам окажется в роли сплетника. А вот к директору ешивы он зайдет и поговорит с ним серьезно. Реб Менахем-Мендл нашел своего товарища вечером на квартире. Он открыл дверь в комнату директора и вошел в темноту. Цемах лежал на кровати в одежде. Голубоватый неверный ночной свет играл на его осунувшемся, бледном лице, окруженном разросшейся черной как смоль бородой. Цемах сел и спустил ноги с кровати.
— Почему вы не зажигаете огня? Вы что, не дай Бог, больны? — спросил реб Менахем-Мендл.
— Я здоров, но огонь мне мешает, — недружелюбно ответил директор ешивы. Реб Менахем-Мендл оставил дверь наполовину открытой, чтобы в комнату проникал хоть какой-нибудь свет из соседней комнаты. Он уселся в полутьме на стул поближе к входу и принялся рассказывать о том, что происходило в ешиве. Какое-то время Цемах сидел на кровати потрясенный и бормотал:
— Вся ешива принялась за чтение нерелигиозных книжек?!
Однако вскоре им снова овладели подавленность и бессилие.
— Пока что я в таком состоянии духа, что ничего не могу сделать.
— Так откажитесь! — вскочил со стула реб Менахем-Мендл. — Я до сих пор не знаю, что с вами произошло. Но как бы то ни было, если вы больше не чувствуете в себе сил управлять ешивой, то откажитесь!
— Да-да, у ешивы должен быть лучший директор, чем я, — мрачно кивнул в знак согласия Цемах, став вдруг похожим на какого-нибудь душевнобольного из Декшни.
— Если вы откажетесь, то будут искать и найдут другого директора, — воскликнул реб Менахем-Мендл и с наивным чистосердечием рассказал реб Цемаху Атласу о своем разговоре с детьми раввина.
— Долго искать не придется, — поднял голову реб Цемах Атлас, и в скупом свете, проникавшем в его комнату из соседней, освещенной, его глаза заискрились черным углем. — Я знал, еще как знал, что сын и зять раввина хотят забрать у меня ешиву. А что они, Сендер-свислочанин и Гершл-жвирянин, еще вам обо мне сказали?
— Никто вас в доме раввина, не дай Бог, не оговаривал. Напротив, сам раввин рассказал, что Махазе-Авром заступается за вас, не дает пылинке на вас сесть, — ответил реб Менахем-Мендл. Однако эти его успокоительные и честные слова только испортили все.
— Значит, вы признаете, что Сендер-свислочанин и Гершл-жвирянин ходили на смолокурню, чтобы говорить там против меня, но Махазе-Авром за меня заступился. А я доныне даже не слыхал[58], что Махазе-Авром мне такой душевный друг и заступник, — заговорил Цемах злым и издевательским тоном, стиснув свои руки подрагивавшими сжатыми коленами. — Я прекрасно понимаю, что на уме у этих двоих моих бывших товарищей! Вы можете передать им от моего имени, что они не станут моими наследниками. Я основал эту ешиву, я был и остаюсь ее главой и директором!
— Конечно, конечно, оставайтесь первым главой ешивы и ее директором! Вам только надо снова начать заходить в вашу ешиву и проводить уроки, а также обратить внимание на поведение учеников, — воскликнул реб Менахем-Мендл. Но как только он заговорил о войне, которую необходимо начать против светских книжек, директор ешивы снова погрузился в состояние мрачной беспомощности и сказал, что в его нынешнем состоянии духа ничего не сможет сделать.
— Так что же будет? — спросил реб Менахем-Мендл, а реб Цемах Атлас ответил:
— Ничего. Ученики будут читать эти дурацкие истории до тех пор, пока им не станет от них тошно, и тогда они вернутся к изучению Геморы.
Низенький, худенький глава ешивы шел по Синагогальной улице к себе на квартиру помрачневший, как будто в его голову проник мрак комнаты директора ешивы. Помимо бед реб Менахема-Мендла в ешиве, жена не переставала жаловаться ему в письмах на то, что больше не может быть одна. К тому же он страшно тосковал по их мальчику.
На квартире у реб Липы-Йоси в последнее время тоже был ад. Жена резника ссорилась со своим мужем намного больше, чем раньше, а ее отец реб Липа-Йося кричал зятю с бешеной злобой, что тот своего не добьется. Чего хотел реб Юдл и чего он не добьется, реб Менахем-Мендл понятия не имел. Во всяком случае, он не собирался бросать ешиву на произвол судьбы, возвратившись в Вильну. Он станет вести уроки, пока ученики будут приходить его слушать. А обывателям он скажет, что сделал все, что мог, чтобы остановить эпидемию нерелигиозных книжек. Большего он сделать не может.
Молодые женщины сидели на крылечках, поздравляя друг друга. Жена резника Хана-Лея снова была беременна и ходила между соседками, заламывая руки: сердце подсказывает ей, что на этот раз она родит мальчика, а ее Юдл готовится сам сделать сыну обрезание. Женщины ужасно издевались над Ханой-Леей, говоря, как бы ее муж, этот недотепа, не зарезал сына, как он портит скотину, которую режет так, что она становится некошерной. Реб Менахем-Мендл, квартирант резника, не знал, почему реб Липа-Йося и его дочь в последнее время так беснуются по поводу младшего резника, точно так же, как не понимал, почему у этих женщин, сидящих на крылечках, так хорошо на душе, что они непрерывно смеются.
Понемногу жители местечка разошлись, в синагоге погасли светильники, обыватели вернулись домой после изучения Торы. Окна синагоги выглядели словно затянутые облаками грусти. В конце месяца ав, прозванного ав-утешитель[59], сыны Торы начали приходить в синагогу и по вечерам, а наиболее прилежные засиживались и за полночь. Теперь ешива пустовала, темнота таилась во всех ее углах. Ученики сидели по квартирам или в странноприимном доме и читали светские книжки. Вместо голоса Торы по ночам раздавался из прибрежных кустов задорный смех, то и дело взвизгивали девушки. Парочки из библиотечной компании лежали там, как дикие утки в камыше. Надгробия на противоположном берегу прятались глубже в траву и в темноту, чтобы не слышать этого затаенного шушуканья, этих звуков развратных поцелуев и голодного мычания. Высокие кусты над головами спрятавшихся в них парней и девушек раскачивались, трепетали в такт их вожделению, вода припадала к берегу с тихим плеском затаенного лихорадочного желания.