Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Зачем ты пришла?

— Уйдем вдвоем в мир. Я брошу все и убегу с тобой.

Уже три дня она чужая жена, следы чужих рук остались на ней, чужие губы сняли с нее пыльцу. Я сказал ей об этом в отчаянии.

— Именно поэтому,— отвечала она непонятно, неразумно.

Я схватил ее за руки, как утопленник, чужую, мне безразлично, мою изначала, я не знал, что навсегда, но помнил лишь об этом мгновении, единственно важном, которое уничтожало время и сожаления, дрожащие пальцы вонзились, как когти, никто не смог бы отнять ее у меня, разве что мертвую, я держал ее сильными ладонями, пригвожденную к земле, река смолкла, гремели лишь мои колокола, неведомые, нетронутые до сих пор, все колокола, словно набат, люди сбегутся, меня не касаются люди, нет людей, о мечта моя, ставшая жертвой.

Потом колокола смолкли, свет возвратился, я обрел способность видеть и увидел ее, заново рожденную, утонувшую, белевшую на траве, зеленой, как яд, превратившуюся в голую гальку, вросшую в землю, мак цветет у нее из-под мышек, подснежник между бедер, тополиный пух покрывает светлую кожу, оставить ее, или засыпать, или опустить ее в глубокий омут, или унести к каменной могиле над лесом, лечь ли рядом с нею и стать весенней травою, побегами ивы?

Я ушел не оглядываясь, не знаю, звала ли она меня, и запомнил ее загадочной, как каменный стечак.

— Эй! — кричал я иногда сквозь просторы времени, призывая белую весеннюю могилу, но даль молчала.

Так я и позабыл.

И верю, не вспомнил бы ее сейчас, если б этой ночью, именно этой ночью, не пришел ее сын. И мой, может быть.

Знаю, я мог бы сказать, как любой дурак: не случись то, что случилось, моя жизнь была бы иной. Не уйди я на войну, не убеги я от нее, не пригласи я Харуна в город, не погибни Харун… Смешно. Чем бы тогда была жизнь? Если б я не покинул ее, если б мне не казалось легче уйти, чем противостоять всему миру, может быть, не было бы этой ночи, но эту женщину я наверняка бы возненавидел, считая, что она встала на пути моего счастья, помешала мне преуспеть в жизни. Потому что я не знал бы того, что знаю сейчас. Человек — проклятое существо, он всегда жалеет обо всех дорогах, на которые не ступила его нога. А кто знает, что ожидало бы меня на других?

— Твое счастье, что ты ушел из деревни,— мечтательно говорил мне юноша.

— Иди спать, ты устал.

— Твое счастье.

— Я рано разбужу тебя. Я уезжаю.

— Далеко?

— Хафиз Мухаммед позаботится о тебе. Хочешь остаться в текии?

— Мне все равно.

Мне тоже. Пусть сам выбирает, сам пробует. Я ничем не могу ему помочь. Никто никому не может помочь.

Он хотел поцеловать мне руку, наверняка так его научили, чтоб польстить мне и проявить благодарность, которой он не испытывает. Я не позволил.

Он ушел усталый — немалый путь был от села до города (еще дальше от города до села),— может быть, немного удивленный тем, что все удачно сложилось, может быть, огорченный, что придется остаться. Мы разошлись, холодные и чужие.

Чуть ли не с отвращением думал я о том, что могло быть иначе, если б мы обнялись, расцеловались и я бы давал ему умные советы, если б с влажными глазами держал его мозолистую руку, слезливо шепча «сын мой», если б я глуповато искал свои черты в его лице, чтоб разнежить его последний раз своим взглядом, который останется в его памяти. Воистину лучше, чтоб в памяти у него осталось нечто более умное и прекрасное.

Да, я стоял над ним со свечой в руке, пока он спал крепким сном, который отпущен только юным и несмышленым, и тщетно искал в себе нежность. Свет прыгал по впадинам его лица, грудь вздымалась спокойно, крепкие губы, похожие на мои, улыбались тому покинутому, с чем он еще не расстался. Он заменит меня здесь, думал я, и в жизни, моя кость, может быть, я, прежний; жизнь продолжается. Но ничто не всколыхнулось во мне, пришедшая мысль не согрела меня, я не стал наклоняться, чтоб поцеловать его или коснуться ладонью. Я не способен к нежности.

И все-таки я желаю тебе счастья, юный человек.

Откуда-то из тьмы ночной сторож возвестил полночь. Последняя моя полночь, последний день: своим концом встречу я его начало.

Я осознаю это, но странное дело, все, что должно случиться, кажется далеким и совсем нереальным. Глубоко в душе я верю, что оно не случится. Я знаю, что произойдет, но все во мне ухмыляется, противится, сопротивляется. Это произойдет, но это невозможно. То, что я знаю, недостаточно. В моем сердце еще слишком много жизни, я не согласен примиряться. Может быть, и потому, что я пишу эти слова: я не сник, я противостою смерти.

Но когда я отложил перо, то долго не мог снова взять его оцепенелой рукой из-за усталости или безволия, из-за мысли, что подсказала трусливо: нет никакого смысла в том, что я делаю. И вот я остался беззащитным, мир вокруг ожил. А мир — это тишина и мрак.

Я встал и подошел к открытому окну. Мрак, тишина. Полная, окончательная. Нигде ничего, нигде никого. Перестала биться последняя жилка, угас последний луч. Ни голоса, ни дыхания, ни капельки света.

О мир, пустота, почему именно сейчас?

И тут в этой глуши, в этой смертоносности раздался чей-то голос, бодрый, молодой, чистый, и запел странную песню, полную мечты, тихую, но свежую и сильную. Как песня птицы. И так же смолк, как возник, внезапно. Может быть, его задушили, как птицу.

Но во мне он остался жить, он разбередил меня, взволновал, встревожил. Этот обыкновенный незнакомый мужской голос, на котором не остановилось бы мое внимание прежде. Может быть, оттого, что он родился в тишине того мира, может быть, оттого, что не боялся или же, напротив, боялся, или оттого, что прилетел ко мне, сочувствуя и ободряя.

Пришла запоздалая нежность. Человек, что поешь в пугающей тьме, я слышу тебя. Твой хрупкий голос звучит для меня назиданием. Но зачем оно теперь?

Где ты, Исхак, существовал ли ты когда-нибудь?

Ты страшный обман, золотая птица!

В комнате рядом бодрствует хафиз Мухаммед, возможно, он узнал и ждет, что я позову его или сам приду к нему, он дает мне возможность свести счеты с самим собой и вымолить милость у аллаха. Наверняка он оплакивает бессильными старческими слезами горе мира сего. Он жалеет всех людей. Не любит их по-своему, я — по-своему. Поэтому мы одиноки.

А может быть, он пожалел бы меня отдельно, может быть, он выделил бы меня из этой всеобщей печали и принял меня как последний человек последнего человека.

Сказать ему: я один, хафиз Мухаммед, один и опечален, протяни мне руку и лишь на миг стань мне другом, отцом, сыном, дорогим человеком, близость которого радует, позволь мне поплакать на твоей впалой груди, поплачь и ты обо мне, не о всех людях, задержи свою ладонь влажную на моем темени, это недолго продлится, а мне это необходимо, недолго, ибо вот уже запели первые петухи.

Первые петухи! Пакостные вестники, они подстегивают время, пришпоривают его, чтоб оно не медлило, поторапливают несчастья, поднимают их из их постелей, чтоб они встретили нас во всеоружии. Замолчите, петухи, остановись, время!

Закричать ли мне в ночь, созвать людей, искать помощи?

Напрасно. Петухи безжалостны, они уже поднимают тревогу.

Я сижу на коленях, слушаю. В безмолвии комнаты где-то за стеной, на потолке, в невидимом пространстве тикают часы, предсказывающие беду, безостановочный ход судьбы.

Ужас заливает меня, как вода.

Живые ничего не знают. Научите меня, мертвые, как можно умереть без ужаса или хотя бы без страха. Ибо смерть бессмысленна, как и жизнь.

Призываю в свидетели чернила, и перо, и написанное пером;

Призываю в свидетели серые сумерки, и ночь, и все то, что она оживляет;

Призываю в свидетели месяц, когда он нарождается, и зарю, когда она начинает алеть;

Призываю в свидетели день Страшного суда и укоряющую себя душу;

Призываю в свидетели время, начало и конец всего — ибо воистину человек всегда оказывается в убытке.

91
{"b":"278535","o":1}