За мной, за нами слышался рев, звон стекла, частая дробь ударов.
Я не оборачивался.
У мечети мне попался хафиз Мухаммед, я попросил его позаботиться о мертвом и его живом брате, а сам пошел вдоль улицы.
— Ты куда?
Я махнул рукой. Я и сам не знал, куда я.
— Хасан тебя искал.
Это имя озаряло. Время, проведенное без него, как будто утомило меня. Сию минуту, сейчас, тут же он необходим мне больше, чем когда бы то ни было. Но я еще подожду.
Я шел в гору, чтоб ощутить подъем, чтоб полной мерой ощутить усталость. Я хотел отключиться, с самого утра я в напряжении, оно со мною каждый миг.
Пусть время длится без меня, делает само все, что хочет.
Мне надо было уйти из чаршии именно сейчас, отодвинуться подальше от огня, чтоб не быть ни обвиняемым, ни свидетелем.
Я пытался изолировать себя.
Осень поздняя, сливовые деревья стоят голые, и угрюмые вершины каменных гор в дымке. В провалах между домами тихо посвистывает ветер.
Скоро выпадет снег, говорю я себе.
И не волнует это меня.
Я пытаюсь прохаживаться, как досужий гуляка.
Давно не бывал я здесь.
И безразлично мне.
Вижу, дети играют в чижика. Странно, говорю я, дети играют в чижика.
И смотри-ка, это задело меня.
Дети играют, а внизу, в чаршии, бушуют их отцы.
Городок лежит в долине, тихий и спокойный. Люди идут по улицам, маленькие, неторопливые, простодушные. Отсюда, издали, с высоты, они напоминают своих ребятишек. А они ведь не дети. Никогда мне не доводилось видеть столько обезумевших лиц, столько суровых взглядов, я не узнавал людей с налитыми кровью белками и оскаленными зубами, словно чудища в карнавальном шествии на рождество. Какой жуткий праздник для них!
Я не желаю думать ни о ком, я не думаю ни о чем, время течет, время все завершит без меня. Я не в силах ни остановить, ни ускорить его.
Время каплет, подобно этому дождю, капля за каплей.
Я укрылся под навесом ветхой мечети, прижался к стене.
И дети разбежались.
Старый ходжа с белой бородой, скрючившийся над палкой в дрожащей руке, нереальный в этой тишине, медленно шел к мечети, один, без единого прихожанина. Они все внизу, в городе, но его это не касалось. Его старость видит более важные вещи. Перед мечетью он призвал правоверных: напрасный, чуть слышный призыв к кому-то, кого нет.
Полдень.
Я на ногах с раннего утра. Устал, точно это измеренное время придавило меня.
Прислонившись спиной к стене мечети, я смотрел на все более густые струйки дождя, отделявшие меня от мира, слушал слабое журчание молитвы. Голос ходжи звучал потусторонне, безнадежно печальный, абсолютно одинокий, и плохо, что я слышу его, ибо он говорит и о моем одиночестве. Я не могу помочь ему, как и он мне, я отделен от него стеной.
Один. Один. Один.
Один, словно под грузом вины.
Но почему я виноват? Разве я мог что-нибудь сделать? Сегодня утром их никто не мог остановить. Пришло их время, предназначенное для зла, как фаза луны, сильнее моей, сильнее их собственной воли. Отговаривай или отвращай я их, вышло бы одинаково.
Что происходит внизу? Или уже произошло? Не знаю, меня это не касалось. Буря взросла, ибо был посеян ветер.
Разве что-то должно случиться? Наверняка все уже стихло, они разошлись по домам, устыдившиеся и неудовлетворенные, теперь они одарят своих жен остатками своей злобы и ярости, и я без всякой надобности пытаюсь отделиться от них, напрасно связывая свое рассеянное внимание с осенью, обнаженными ветками слив, каменными вершинами гор, скорым снегом, напрасно, ибо мысли мои внизу, в городке. Может быть, ничего не случилось и то, что я сделал, осталось без последствий.
Но даже если я и грустил, может быть даже чувствовал стыд, оттого что показал мертвого юношу разъяренным людям, трудно было примириться с возможностью, что ничего не случилось. Я хотел, чтобы случилось, и соглашался перед богом принять на себя свою долю вины.
Эти сомнения были мучительны, но они доставляли мне своеобразное удовольствие: сознание мое живо, даже когда речь идет о них.
Дервиш жесток, как ястреб, и чувствителен, как старая дева. Так однажды сказал Хасан, насмешничая по обыкновению. Может быть, он был прав, потому что мучительное чувство не покидало меня.
И вот, пока над моей головой сменялись темные и светлые тени, пока я защищался от вины, которой не хотел дать название, по улице галопом промчались пять всадников в длинных свитках, с ружьями в чехлах.
Я узнал муселима и его приспешников.
Он меня тоже узнал и придержал коня, глядя со злорадным изумлением.
В первый миг меня напугала неожиданность встречи в этом уединенном месте. Никто не поможет мне здесь, никто даже не увидит, если что случится. А сегодня день злых дел.
Наверняка он тоже немало удивился, увидев меня здесь, такое невозможно даже во сне представить. О чем подумал он, о том ли, что я его злая судьба или загнанная добыча? Я представлял собой удобную цель, распятую на белой поверхности стены.
Но страх быстро покинул меня. Я смотрел ему прямо в глаза, готовый к сопротивлению, я все знал, обо всем вспомнил, словно все произошло только что. Пожалуй, не то что вспомнил, это жило во мне, порожденное инстинктом, это извечное презрение. Я не сводил глаз и с четырех его спутников, это они налетели на меня в тесном переулке, тогда, когда все началось. Не знаю, что бы я сделал, если б они сейчас двинулись на меня, как в тот раз, но меня не испугали их взгляды, точно ружья, направленные мне в сердце. Исцеляющая ненависть, как вино, придала мне сил.
Решись, муселим, и начнется для тебя курбан. Откуда ему было знать, как горько он пожалеет об упущенной возможности!
— Мы еще встретимся, дервиш.
Дай боже, подумал я, но не промолвил ни слова. Ничего другого, кроме грубых слов, я бы не смог сказать и тогда не увидел бы больше ни его, ни кого-либо другого.
Они повернули лошадей и промчались мимо.
Они убегали из города!
Будь у меня время, я вышел бы на дорогу и посмотрел бы им вслед, проклиная и наслаждаясь той минутой, которая снова соединит нас. Но я не мог терять ни секунды, кончилось мое ожидание. Муселим убегает. Значит, свершилось. Не напрасно бросил я семя.
Я не испытывал стыда, исчезли неловкость, раскаяние. Мне нечего стыдиться и не в чем раскаиваться, я могу гордиться, могу радоваться тому, что я не на стороне зла. Бог рассудил, народ исполнил: ненависть принадлежит не мне одному. Я не одинок, я не колеблюсь, я бодр, как всякий добрый верующий, знающий, что на его стороне всевышний.
Я поспешил в город, навстречу попадались редкие прохожие, они были растерянные, словно случайно уцелели после дикой свалки, воспламенившей эти улицы.
В чаршии не было ни души. У здания суда тоже. Двери были сорваны, окна разбиты, на полу валялись бумаги.
Али-хаджа на корточках собирал протоколы, записи, решения, бесчисленные бумаги, груды свидетельств греховности и жестокости. Люди записывают все, что делают. Неужели они не считают себя жестокими?
Я тоже нагнулся. Здесь записано преступление, которое более всего касается меня.
— Что ты ищешь?
— Хочу посмотреть, что они написали о моем брате.
— Зачем? Чтоб иметь оправдание своей ненависти? Я все это сожгу. Ведь вы, волки, станете копаться в этом дерьме, чтоб найти причину для новых преступлений.
— Хочешь оскорбить? Это нетрудно. Для этого нужна только наглость.
— Я не оскорбляю. Я издеваюсь. Потому что я страдаю.
— Из-за чего?
— Смилуйся, уйди. От людей я страдаю. Оставь меня в покое.
Я оставил его в покое, это было самое разумное. Защищенный безумием, он сильнее нас всех.
Я вошел в здание. Нигде не было ни души, как и тогда, когда я приходил ради брата. Та же давящая тишина, от которой начинает звенеть в ушах. Та же тревога от невидимых человеческих теней, прячущихся по закуткам. Только затхлость исчезла, в разбитые стекла и разваленные двери свободно влетал ветер.