Он с улыбкой прибирал в доме, рассовывая по местам минтан, сапоги, оружие — он привык к беспорядку в ханах и свой замечал лишь тогда, когда смотрел чужими глазами. Я был убежден, что он таков всегда, отчасти в этом его суть, он легкомыслен и противоречив. Я шутливо заметил, что это-то и хорошо, наверняка он всегда был такой. Хасан со смехом поддержал шутку: верно, он никогда не отличался аккуратностью, хотя умеет уважать порядок, который устанавливают другие, сам он не испытывает в нем потребности и никогда не задумывается над этим. Однажды он старался установить его, но лишь напрасно совершил над собой насилие. Он, можно сказать, находится в состоянии вражды с вещами, они не уважают его, отказываются ему повиноваться, а он не стремится к власти ни над чем. Он немного даже опасается порядка, ведь порядок — это завершенность, как утверждает закон, уменьшение количества вероятных жизненных форм, обманчивая вера в то, что мы владеем жизнью, а жизнь все в большей степени отказывается нам повиноваться, и чем сильнее мы сжимаем ее, тем ей легче удается ускользать от нас.
Мне показалось совершенно невероятным, как этот неотесанный коновод так легко оседлал разговор, который никак не вязался с его теперешними занятиями, но я с удовольствием подхватил его.
— А как же следует жить? — спросил я.— Без порядка, без цели, без обдуманных планов, которые мы стремимся осуществить?
— Не знаю. Хорошо было бы, если б мы могли определить цель и планы и создать правила на все случаи жизни, установить воображаемый порядок. Легко выдумывать общие положения, глядя поверх голов других, в небо и вечность. А попробуй примени их к живым людям, которых ты знаешь и, вероятно, любишь, без того, чтоб их не ушибить. Вряд ли удастся.
— Разве Коран не определяет все отношения между людьми? Суть его утверждений применима к каждому отдельному случаю.
— Ты считаешь? Тогда разгадай мне одну загадку. Она несложная, очень обыкновенная, и часто нам ее задают. Всегда, когда нам хочется открыть глаза, мы натыкаемся на нее. Живут, скажем, муж и жена, живут, кажется, любя. Нет, погоди, давай о знакомых, будет понятнее. Предположим, что это та пара, которую ты видел: женщина, впустившая тебя, и тот конюх, что постарше,— Зейна и ее муж, Фазлия. Им неплохо живется у меня на дворе, он ездит со мной, зарабатывает больше, чем им нужно, привозит ей подарки, и она радуется им, как ребенок. Он смешной, неловкий, сильный как буйвол, немножко ребячливый и необыкновенно внимателен к ней. Он ее любит, без нее он бы погиб. Он немного обкрадывает меня ради жены, но тоже любит меня, готов отдать жизнь, защищая меня. Я радовался их согласию, ведь ссорящиеся муж и жена заставят убежать на край света. Да и я в них заинтересован, я им помог встретиться, привык к ним. И вот теперь давай подумаем: что произошло бы, если б эта женщина нашла другого мужчину и тайком одаривала его тем, что по божьим и людским законам принадлежит мужу? Как следовало бы поступить, если б это произошло?
— А произошло?
— Произошло. Его ты тоже видел — тот, что помоложе. Муж ничего не знает. Коран говорит: надо побить каменьями прелюбодейку. Но признайся, это устарело. Что делать? Сказать мужу? Пригрозить ей? Выгнать парня? Все это не поможет.
— На грех нельзя смотреть спокойно.
— Труднее ему воспрепятствовать. Они оба ее любят, она боится мужа и любит парня. Он живет у меня, он плутоват, но умен и настолько ловок в делах, что появляются сомнения в его честности, но мне он нужен. Он живет здесь, возле них, муж сам привел его, они в каком-то родстве. Муж — добряк, ни о чем не подозревает, верит людям и наслаждается своим счастьем; жена ничего не хочет менять, боясь, как бы всего не лишиться; парень молчит, но уходить не хочет. Я мог бы перевести его в другой дом, она пойдет за ним, сама мне об этом сказала, и выйдет хуже. Я мог бы отправить его в другой город, она поедет следом. Как ни раскидывай умом, все не годится. А муж убьет и ее и его, узнай об этом, он, дуралей, связал свою жизнь с ней. Оба они обкрадывает свое счастье, думают, будто имеют на него право, не осмеливаясь сделать его еще более прекрасным. Им тоже нелегко, прежде всего ей, потому что она вынуждена быть женой нелюбимого человека, да и парню тоже, так как ему приходится уступать ее каждый вечер. Легче всего мужу: он ничего не знает и для него ничего не существует, хотя, как мы думаем, ему-то и нанесен самый болезненный удар. На нее он больше не имеет права, и она с ним только из-за своего страха. А я жду, смотрю, как на моих глазах все это происходит, и не смею ничего предпринять, настолько все зыбко, надо было бы рвануть тонкие струны, что удерживают их вместе, поторопить беду, нависшую над ними. И вот теперь подбери мне правило, реши, наведи порядок! Только не погуби их! Потому что тогда ты ничего не добьешься.
— Это может кончиться только бедой, ты сам говоришь.
— Я боюсь. Но я не хочу ничего ускорять.
— Ты говоришь о последствиях, а не о причинах, говоришь о бессилии законов, когда что-то происходит, а не о грехе людей, которые их не придерживаются.
— Жизнь шире любых предписаний. Мораль — это нечто воображаемое, а жизнь — то, что существует. Как ввести ее в воображаемое русло, чтоб не обкорнать? В жизни происходит больше бед из-за предотвращения греха, чем из-за самого греха.
— Значит, следует жить в грехе?
— Нет. Но запреты ничему не помогают. Они создают лицемеров и духовных уродов.
— Что же делать?
— Не знаю.
Он рассмеялся, словно ему доставляло удовольствие не знать.
В этот момент женщина внесла угощение.
Я испугался, что Хасан затеет с ней разговор, слишком он открыт и порывист, чтоб скрывать свои мысли. К счастью, а может, благодаря чуду он ничего не сказал, смотрел на нее с чуть заметной усмешкой, без неприязни, даже с каким-то милым доброжелательством, как смотрят на дорогое существо или на ребенка.
— Ты глядишь на нее так, будто ты на ее стороне,— заметил я, когда женщина вышла.
— Я и есть на ее стороне. Любящая женщина всегда прекрасна, тогда она умнее, решительнее, привлекательнее, чем когда бы то ни было. Мужчина рассеян, или груб, или скоропалителен, или слезливо нежен. А я на их стороне, на стороне их обоих. Черт бы их побрал!
Я жалел его в эту минуту и завидовал ему. Но не слишком. Жалел потому, что он сознательно разрушал цельный и надежный способ мышления, которым мог служить вере, завидовал чувству свободы, которое опять-таки я лишь смутно угадывал. Я был лишен этого, свобода была мне недоступна, но я понимал: с ней легче дышится. Так я думал, снисходя к нему, потому что не мог от себя скрыть, что мне было приятно его видеть, мне была дорога его легкая светлая улыбка, расцветающая сама по себе, дорого его опаленное ветрами лицо с синими лучистыми глазами, радовала его бодрость, от него как бы исходило сияние, приятно было даже его легкомыслие, которое не вызывало протеста. Он был для здешнего глаза одет необычно: в голубых штанах и желтых козловых сапогах, в белой рубахе с широкими рукавами и черкесской шапке, чистый, как кварц, широкоплечий, с могучей грудью, видневшейся в треугольнике расстегнутой рубахи, он походил на предводителя гайдуков, отдыхающего у верных друзей, на веселого искателя приключений, не боящегося ни себя, ни других, на оленя, на цветущее дерево, на необузданный ветер. Напрасно старался я увидеть его другим, вернуться к началу. И преувеличивал, противопоставляя его себе.
Когда-то он был тем же, что и я, или походил на меня. Что-то произошло, где-то, когда-то вдруг он изменил течение своей жизни и самого себя. Я представил себе, что произойдет, если подобным образом изменит свою жизнь шейх Ахмед Нуруддин, как он ездит по дорогам, веселится в ханах, укрощает диких лошадей, бранится, толкует о женщинах, я так и не смог все домыслить, смешно стало, невозможно, придется вторично родиться, ничего не зная о том, чем я обладаю сейчас. Захотелось расспросить его, может быть, потому, что я тоже чувствовал перемену в себе, правда не такую, предвидел ее и боялся, и не знал, как быть, ему показалось бы это слишком странным, он не видит путей моей мысли и оправданности моего любопытства.