Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Махмуд близоруко щурился и потихоньку тер себе голени, не глядя на жену и на ее два зуба, белевшие в пустом рту.

О ком это она? Если и о Махмуде, то ничего обидного она не сказала и ничего плохого нет в ее бодрых речах, меньше всего напоминающих жалобу.

Она велела нам пойти подышать свежим воздухом, мы вышли на узкий балкон и стали там топтаться — было холодно и сыро.

— Слыхал? Говорит, говорит,— рассеянно произнес Махмуд.

— Умные вещи говорит.

— Эх, посмотрел бы я на тебя, когда б тебе пришлось слушать эти умные вещи с утра до ночи!

— Ну, с утра до ночи ты дома не сидишь!

— Все равно хватает.

Мы замолчали, он думал о своих неведомых мне заботах, я думал о Тияне. Что-то скажет жена Махмуда?

А что, собственно, она может сказать, что она знает? Помогала роженицам, ворожила, предоставляя все божьей воле, одни умирали, другие выживали — кому какое счастье.

Что мне ее слова!

— Долго они что-то,— кивнул я в сторону комнаты, стуча нога об ногу.

— Не долго, просто волнуешься ты.

— Конечно, волнуюсь.

— Напрасно. Женщины как кошки.

Когда жена Махмуда позвала нас, я прежде всего бросил взгляд на ее лицо. Какое у нее выражение — довольное или притворно веселое? Она так и сияла. Значит, все хорошо, подумал я обрадованно. А ведь она замечательная женщина и в самом деле знает свое дело!

Тияна смущенно улыбалась.

— Лучше не бывает,— гордо изрекла жена Махмуда, словно это была ее заслуга, и постучала по дереву.

— Тияна беспокоится.— Мне хотелось услышать побольше утешительных слов.

— Все женщины беспокоятся. Но ей нечего беспокоиться. Нечего тебе, душенька, беспокоиться, родишь, даст бог, шутя, сразу вижу. У меня глаз наметанный. Сколько беременных выхаживала, у скольких роды принимала, и сказать тебе не могу. Да и сама четверых родила, по себе тоже знаю.

— Четверых? — удивился я.

— Двое живы, двое померли.

Я вопросительно глянул на Махмуда. Ведь он говорил только о дочке!

Ответил не он, а его жена:

— Сын у нас в Мостаре, в учениках у ювелира. Сейчас мы вдвоем кукуем.

И, вдруг спохватившись, оглядела убогую нашу комнатенку:

— Тесно вам здесь, детки. Махмуд, может, им к нам перебраться?

— Жаль уходить отсюда в холода. Видишь, как из пекарни теплом несет, иной раз и я прихожу погреться.

— И ругаться удобнее с глазу на глаз,— пошутил я, не сразу смекнув взглянуть на Тияну. К счастью, она смеялась.

Засмеялась и жена Махмуда:

— Ругаться мы вам мешать не будем. И вы нам тоже. Ругайтесь себе на здоровье, после ссор любовь слаще. Ладно, весной поглядим. С ребенком вам здесь будет неудобно. Как у вас с деньгами?

— Хорошо.

— Худо, конечно. Случится какая нужда, ты, дочка, приходи ко мне, что-нибудь найдется. Малость Махмуд добудет, малость я, много-то нет, да много не нужно ни вам, ни нам. Приходи и просто так, поболтаем, чего одной скучать.

— Я не одна. Ахмед со мной.

— Выгони его, нечего мужчине дома торчать, и приходи.

Я знавал подобных женщин, они приходили к моей матери, всегда бодрые, уверенные, занятные, самые спокойные создания на свете. Эти простые женщины постигли тайну душевного равновесия, не ища ее. Все их радует, добры, пока им не наступили на больную мозоль; если их обидишь, за словом в карман не лезут; любят позлословить, но не слишком, потому что не завистливы; зато в любой беде помогут; знают, что жизнь тяжела, но плакать из-за этого не плачут и всегда отыщут в ней что-нибудь хорошее, а радуют их самые что ни на есть простые вещи: весеннее цветение, чашечка кофе на траве в горах, свадебный пир в околотке; любят вести нескончаемые разговоры и говорят все разом и во весь голос, чаще всего отыскивая в людях и вещах смешное. Они бережливы, потому что не богаты, знают толк в удовольствиях, потому что не нищие. Они как цвет черешни, что распускается только тогда, когда не слишком холодно и не слишком тепло. Если людей мучает бедность, они становятся хмурыми, озлобленными, грубыми, бранчливыми. А богатые всегда равнодушны, одиноки, боятся шутить, боятся радоваться, в них нет простоты и непосредственности.

И Тияну она очаровала. «Боже, сколько в ней доброты,— с восторгом говорила она,— какая она веселая, бодрая. Какое счастье, что у Махмуда такая жена!»

Тияна другая. Слишком рано изведала она горе, одиночество, тревогу. И моя мать была другая, вечно в заботах о неверном муже.

Случайно ли я встретил Тияну или неосознанно тянулся к образу и подобию матери? Знать я не мог, верно, учуял, внутреннее чутье мне подсказало то, чего глазами не увидишь. Я как будто возвращал милое сердцу детство.

Жена Махмуда — благословение божье, но я не уверен, хотел бы я, чтоб Тияна была на нее похожа. Пожалуй, меня раздражали бы ее спокойствие и ясность духа. Пожалуй, обостренная чувствительность Тияны — признак (хотя и болезненный) более развитого ума и более живой души. Страдание и раздумья лишают нас беззаботного смеха.

Однако с трудом верится, что жене Махмуда неведомы горести и размышления. Видимо, есть такие редкие люди, которых ни мысли, ни беды не лишают бодрости и ясности духа. Даже делают их лучше. Интересно бы узнать, как это у них получается.

Меня удивило, когда она прямо спросила Тияну, не было ли у нас каких пропаж. Иногда Махмуд бывает зол на весь мир, и, если она не дает ему денег на выпивку, он нарочно что-нибудь утаскивает у знакомых, неважно что, лишь бы опозорить и себя, и ее и напакостить ей, заставить развязать узелок с деньгами, который она хранит на груди, не делай она этого — он бы все разом спустил. Тияна успокоила ее, у нас, мол, ничего не пропадало, да и взять у нас нечего. Жена Махмуда то ли в самом деле поверила, то ли сделала вид, но с Тияной они стали неразлучны.

Как-то Тияна сказала, что идет к жене Махмуда, побудет у нее часок-другой, вернется в полдень и приготовит обед.

Я удивился и даже обиделся. Значит, я уже не нужен ей и ни к чему обещание, которое я дал и себе, и ей, не оставлять ее одну. Она сама меня оставляет. Отходит постепенно. Однако во мне все же победило благоразумие: пожалуй, так лучше — погуляет (ей это полезно), выговорится, рассеется, займется чем-нибудь и думать забудет о своих страхах. Меньше поводов для ссор.

А чем мне заняться? Я мечтал о свободе, а сейчас не знаю, куда себя деть, что делать со своей свободой. В кофейню идти не хочется, люди говорят вечно об одном и том же, я молчу.

Бродить по улицам? Смешно и глупо.

Не идти же к реке смотреть на воду! Во-первых, шел снег, во-вторых, желания не было, и, в-третьих, мне не от чего бежать. Опустошенным я себя не чувствовал, каким угодно, но только не опустошенным.

Я подумал о книгах, в них человек виден не целиком, а в самых лучших своих проявлениях, в лучшие мгновенья своей жизни. С этим живым, но отсутствующим человеком можно разговаривать, можно радоваться, и он не ждет от тебя даже благодарности. С ним можно браниться, и он тебе на это не ответит ничем, кроме того, что он уже написал. Можно восхищаться своим умом, изрекая перед ним глупости, которые он терпеливо выслушает. Можно его бросить и перейти к другому, он не разозлится. И сердечно встретит тебя, всегда готовый продолжить разговор, когда ты вернешься.

Я отказался от этого разговора, не пошел в библиотеку.

Я вспомнил про Моллу Ибрагима, вдруг он знает что-нибудь о Рамизе, зайду-ка к нему, скажу, что у Шехаги я ничего не добился, поговорим о разных пустяках — вечных проблем трогать не станем, нет, сегодня я решительно не в состоянии быть один, без людей, а он — какой ни на есть — самый близкий мне человек. Пока обстоятельства позволяли, он помогал мне; когда это стало опасно, хотел помочь, и не его вина, что он не таков, каким бы мне мечталось его видеть. Об этом можно сожалеть, а сердиться бессмысленно.

В писарской я застал Шехагу Сочо. Он и Молла Ибрагим вели разговор, показавшийся мне занятным.

Шехага помахал мне рукой, Молла Ибрагим и того не сделал. Вдумчиво и серьезно он слушал Шехагу. Шехага остановился лишь на мгновенье, чтоб бросить на меня взгляд, в котором я прочел легкое недовольство: мой приход прервал его исповедь, вызванную необъяснимым согласием между ними, каким-то особым настроением и внутренней потребностью, а теперь вот приноравливайся к третьему. Но, видимо, в его голове была уже выстроена огромная армия слов и надо было дать ей ход, она сгорала от нетерпения, сказано было еще слишком мало, и он продолжил свою исповедь, и не для Моллы Ибрагима или меня, а прежде всего для себя. Он нуждался лишь в понимании или молчании. У Моллы Ибрагима он найдет и то и другое. Я буду молчать.

146
{"b":"278535","o":1}