— Я ни над кем не глумлюсь. Мне все равно, зачем вы сюда пришли.
— Мы в Подграб собрались. Писать заговоры крестьянам,— заискивающе объяснил Махмуд.
— Так вот, туда вы сегодня не пойдете. Возвращайтесь в город и передайте сердару Авдаге, чтоб он не посылал за мной соглядатаев.
— Какие соглядатаи, господи помилуй и спаси! — возопил Махмуд.
— Такие, как вы.
— А от кого передать? — спросил я.
— От Бечира Тоски.
— Ты Бечир Тоска?
— Я. Слыхал обо мне?
— Слыхал.
— Дурное иль хорошее?
— Хорошее, Бечир-ага,— подобострастно заулыбался Махмуд, показывая желтые зубы.
Да, несчастный Махмуд хватил-таки лишку, и поняли это мы все трое.
— Видишь,— сказал Тоска Махмуду, и на сей раз не рассердившись.— Твой приятель честнее, правда, и глупее. Он хоть промолчал. А ты, брат, врешь. Ну, ступайте и не оборачивайтесь.
Мы не стали ждать повторного приказа, которым он освобождал нас от своего присутствия. Махмуд напрочь позабыл про судороги в ногах, вскочил как мальчишка, и мы быстро зашагали обратно, стремясь поскорее уйти от Тоски и его оружия.
Махмуд начал пыхтеть и спотыкаться на неровной дороге. Тоска уже был далеко, а мы все еще чувствовали на себе его тяжелый взгляд.
Страх пронял меня внезапно, как только я отошел от него.
Тоска, свирепый гайдук, который никого на свете не боялся и ни к кому не знал пощады! А нас отпустил подобру-поздорову.
Махмуд ловил ртом воздух, пытаясь унять хрип в груди, а меня разобрал смех. Махмуд смотрел на меня с удивлением и больше знаками, чем словами, спрашивал, что со мной, чего я смеюсь.
— Ты только подумай,— сквозь смех проговорил я,— какие же мы с тобой бедолаги! Даже сам Тоска сжалился над нами. Не решился и голоса повысить, чтоб мы со страху в штаны не наложили. Смотрит человек на нас и только что не плачет от жалости. А ты туда же: слышали о тебе, как же, хорошее слышали!
Тут засмеялся и Махмуд:
— А что же мне было ему говорить? Дурное о тебе слышал? Я еще в своем уме.
— Да я понимаю. Но все равно смешно.
— Смешно, конечно. Хоть и не очень.
— А что мы скажем в городе? Засмеют ведь.
— Что скажем? Ничего. Засмеют — это пустяки, можно пережить. Не подумали бы чего другое. Кто поверит, что мы случайно встретили Тоску и он отпустил нас, не сказав худого слова?
— Мне самому это кажется невероятным.
— Вот и молчи. Никого мы не видели и никому ничего рассказывать не будем. Самое умное — молчать. Такое сейчас время.
Я согласился с ним, что это и впрямь самое умное.
Однако одно дело — знать, что самое умное, а другое дело — поступать по-умному.
Махмуд знал, что самое умное — молчать, и тут же все рассказал сердару Авдаге.
Авдага велел привести меня.
Я мог от удивления осенять себя крестным знамением, мог выискивать сколько угодно разумных доводов, мог злиться, но все это нисколько не помогало мне понять Махмуда. Видимо, он всегда делает прямо противоположное тому, что думает. Или не способен не говорить о том, что знает. Не способен промолчать даже тогда, когда молчание избавляет от неприятностей.
Махмуд ничего не в состоянии был объяснить.
— Сам не знаю, как получилось,— испуганно твердил он.
— И что он сказал, когда ты ему все выложил?
— Сказал, чтоб шел домой.
Зачем сердар Авдага зовет меня?
Об Авдаге я знал немного. Мало знали о нем и люди, которых я спрашивал. Или не хотели говорить. Пожимали плечами, отмахивались. Его окружала тайна, которую суеверно опасались поминать. Имя и тайна, его окружавшая,— это и был Авдага. Но главное — это его таинственное имя!
Неминуемо попадешь в беду, если водишь дружбу с таким горемыкой, как Махмуд, жаловался я Тияне, пытаясь свалить свою неведомую вину на другого. Но она не поддержала мое намерение. Я знал, что она думает: слонялся без дела, никто тебя не гнал туда, сам дождаться не мог, когда Махмуд позовет, а я сидела дома одна-одинешенька. Не сваливай с больной головы на здоровую, сам виноват!
Так длинный язык Махмуда навлек на меня кучу неприятностей — встречу с сердаром Авдагой, объяснение с собственной женой и еще бог знает какие беды, если злой рок возьмет меня в оборот. Легче всего мне было отыграться на ни в чем не повинной Тияне — я бы уж нашел повод, а потом замолчал бы обиженно, сгорая от сочувствия к себе: даже у самых близких не находишь понимания! Но, к счастью, Тияна предотвратила бурю и ссору, улыбнулась, и моя злость улетучилась. Ее улыбка умнее нас обоих.
— Ну,— сказала она,— чего ты нос повесил? Авдага услышал от Махмуда, теперь хочет услышать от тебя. Ему нужен гайдук, а не два бездельника, которые лезут в горы любоваться пожаром!
Шутливая поддержка Тияны согревала мне душу до самого дома Авдаги, а у Авдаги я опять почувствовал на сердце холод, и этим холодом веяло не столько от сердца, сколько от тайны, его окружавшей.
Все вроде бы обычно — полупустая комната, побеленные стены, пол, закапанный воском, свечи в дешевеньких подсвечниках, окна без занавесок, самая необходимая мебель грубой работы. Да и в Авдаге нет ничего необычного — тихий, вежливый, ни тебе грозных взглядов, которые я себе воображал, ни брани, даже что-то неуверенное есть в его облике: худой, лицо беспокойное, глаза бегают, смотрит в сторону или прямо перед собой. И все равно я не могу отделаться от чувства тревоги. Вокруг него почти ощутимо витает то главное, что составляет его суть, неведомое мне, непостижимое, но неизменное. Только оно и важно, все остальное второстепенно и имеет значение не больше, чем одежда, которую он носит.
О Бечире Тоске он расспрашивал недолго — все уже знал от Махмуда Неретляка. Сказал лишь, что нам повезло (дуракам всегда везет!), ведь Тоске легко было заподозрить в нас соглядатаев. И препираться с ним не следовало — могли жизнью заплатить.
— Я не препирался. Сказал, чтоб он не глумился над нами, и все.
— Теперь уже неважно. Возблагодари бога, что остался жив, и поставь свечу потолще.
От одной мысли, что позвал он меня наверняка по другой причине и что сейчас я услышу главное, мороз продрал меня до костей. Но тут случилось невероятное, как в наивных детских сказках или еще похлеще,— волк залился соловьем! Он заговорил о стихах, которые я сочинил в горах.
Боже мой, ну и язык у Махмуда!
Авдага сказал, что Махмуд всего стихотворения не запомнил, знал только начало, а остальное так перепутал, что и самому смешно стало. Как свалявшаяся кудель. «В мире живут несовершенные люди». А дальше?
Едва придя в себя от изумления, я ответил, что стихи плохие. Топорные, недоделанные. Стихи не должны звучать как обычная речь. Наверное, лучше было бы сказать: «Несовершенные люди — вот что такое мир». Стихи еще должны дозреть.
— Неважно,— говорит сердар.— Я хочу послушать.
Я прочел стихи, несмотря на душивший меня смех. Что ему стихи? Еще удивительнее то, что слушал он с благоговением, с искренней признательностью на озаренном лице.
— Будь добр, еще раз.
Он беззвучно шевелил губами, повторяя за мной слово за словом.
— Написать тебе?
— Я плохо разбираю чужую руку. Да и сам плохо пишу.
Скоро он выучил стихи наизусть и принялся их читать сам — медленно, неумело, раз, другой, третий,— с непонятным мне наслаждением. Я спросил его:
— Любишь стихи?
— Эти мне сразу понравились, как только я начало услышал.
И он снова стал перекатывать слова во рту, прислушиваясь к их звучанию, пробуя их на вкус, со сладострастием высасывая из них смысл, как мозг из кости. Эта неожиданная и необычная любовь к поэзии подняла его в моих глазах, особенно потому, разумеется, что его внимание привлекли мои стихи. Если у него они вызвали такое восхищение, значит, стихи и впрямь неплохие. А если он способен почувствовать их красоту, значит, в нем есть какие-то достоинства, которые он открывает не каждому.
Я забыл про окружавшую его тайну.
— И это все, чем ты занимаешься? Складываешь стихи, и только?