— Ты? Видит бог, тебе негде сидеть.
— Как так? Не понимаю.
— Ну, видишь ли, тебя долго не было, и я взял вон тех двоих. Думал, ты нашел себе другое место.
— Какое место? Ты же знаешь, что я пролежал все это время в постели.
— Откуда мне знать? От тебя ни слуху ни духу, а тут клиенты повалили, как назло.
И вдруг мне все стало ясно, я понял, что произошло. Точь-в-точь как тот умник, с которого стянули штаны, положили на землю, взяли розги, и только тут он сообразил, что его будут сечь.
А ведь мог и раньше догадаться: проведать не пришел, не спрашивал обо мне, не звал меня. Все решилось давным-давно, может быть в тот самый злосчастный вечер. Без всякой надобности я сказал:
— Значит, выгоняешь?
— Я не хотел. Сам видишь, как получилось…
— Получилось так, как другим было угодно.
— От тебя ни слуху ни духу, клиенты повалили…
— Как назло. Ты уже говорил. Все ясно.
— Я дам тебе одно, нет, два жалованья, чтобы перебиться, пока не найдешь новое место.
— Спасибо, мне милостыни не надо.
— Я по дружбе.
— О дружбе лучше помалкивай!
Он протянул мне деньги — заранее их приготовил:
— Пожалуйста, возьми. Ты заслужил.
Голос тихий, приглушенный, сиплый, морщинистое лицо кривится от усилий сохранить спокойствие, взгляд бегает, тонкие губы опустились — вот-вот заплачет.
Я взял деньги и мог уходить. А я стою. Смотрю на него и стою. Он боится моего взгляда, боится моих злых слов. Но у меня их нет. Я знаю, что он боится и других слов, которые для него важнее моих. Господи, думаю я, что творится сейчас в душе этого человека, что творилось там все последние дни? Приказали ему выгнать меня, он не посмел ослушаться. Другой бы посмел, он — нет. Страх его перед сильными людьми — не важно, в чем их сила,— почти не поддается осмыслению. Как боязнь грома, землетрясения, судьбы, боязнь, которую нельзя ни объяснить, ни прогнать. Когда до него дошло то роковое слово, чужая воля и приказ, переданные, понятно, через третьих лиц, менее значительных, но с которыми тоже не поспоришь, он наверняка не раздумывая решил подчиниться и пожертвовать мной. Гром грянул, теперь уже не до воспоминаний о былом. А потом настала ночь и бессонница, или это случилось на другой день или через два дня, когда вдруг из сумятицы мыслей выбился я. Бог знает как, бог знает где. Привиделся ли я ему в тесной писарской согнувшимся над прошениями и жалобами. Или сидящим над рекой — сломленным, отупевшим, бесчувственным. Или в бушующих волнах Днестра, когда я очумело тащил скорлупу лодки и скорлупу человека, не думая о том, вытащу ли я себя самого.
Я был всяким — безрассудным, пустым, беспомощным, насмешливым, неловким, но недругом ему я не был. И вот теперь он знал, что должен пустить меня ко дну, и не смел протянуть мне руки, попытаться задержать. Знал, что со мной поступают несправедливо и несправедливость эту совершают его руками. Да, ему не позавидуешь. Конечно, слез из-за этого он не проливал, но долго ворочался на постели в напрасных муках, ибо все уже было предрешено и он ничего не мог изменить, чем и успокаивал свою совесть. Но к несчастью, он не в силах был забыть меня или вообразить чернее, чем я был на самом деле. И остались ему в оправдание и утешение лишь три вещи: судьба, которая сильнее нас, своевременное его предостережение, чтоб я опасался дьявола в себе, и надежда, что при расставании я скажу ему пару теплых слов. Он будет хранить их в сердце — как амулет, в памяти — как лекарство, в совести — как оправдание. Если, конечно, придет раскаяние — ведь человек не властен над своими поступками. А может быть, они стали бы причиной ожесточения против всех и вся. Дороже золота были бы ему мои бранные слова, он спрятался бы за них, как за крепостные стены.
Оставлю ему в оправдание судьбу, хотя у судьбы этой есть и имя и фамилия и его трусость имеет к ней прямое отношение. Оставлю ему в утешение и то, что он в самом деле предостерегал меня, а я его не послушался, тут он и впрямь оказался прав. Но удовольствия очистить свою совесть моей бранью я ему не доставлю — этого он не заслужил.
Кажется, я его сильно разочаровал. Я сказал:
— Молла Ибрагим, я не верю, что это ты придумал.
Он смотрел то на меня, то на перегородку, за которой навострили уши любопытные юнцы, растерянный, вконец несчастный, не решаясь произнести ни одного слова участия, но, призвав на помощь все свое мужество, удержался и от нравоучения. Хотя, отчитай он меня за глупость или посоветуй никогда ее больше не повторять, он сильно выиграл бы в глазах тех, мнением которых так дорожил. В душе я отдал должное его мужеству и самоотверженности.
— Спасибо тебе за все,— сказал я на прощанье. Мои слова прозвучали довольно язвительно.
Но он принял их всерьез, возблагодарил бога за то, что смог оказать мне посильную помощь и внезапно, видимо сообразив, насколько смешны и неуместны его слова, смущенно прошептал:
— Прости.
Это было лучшее из слов, которые была способна отыскать его трусливая совесть.
Так он благополучно скинул меня со своей совести и дружески проводил в прошлое.
А для меня это был первый шаг в будущее, неведомое и неожиданное.
Я думал, что проведу еще долгие годы в этой темной писарской возле городских нужников, и вот на́ тебе — меня изгнали из моего бедняцкого рая, где крепкий запах нужников напоминал, что мы в центре города, на хорошем месте и что здесь мне всегда обеспечены мои двадцать пять грошей годовых. Сейчас они представляются полновесным золотом.
Надо искать что-то другое, не знаю что, но искать надо. Мир широк, возможностей не перечесть, и у меня хватит сил отнестись к неудаче спокойно. Проживем как-нибудь. И разве уж так обязательно связывать свое будущее с вонючей писарской Моллы Ибрагима? Он пустил бы меня ко дну и в более тяжкую для меня минуту, чем сейчас, так что, пожалуй, к лучшему, что мы расходимся теперь, когда я еще не стою над пропастью.
Счастливо оставаться, добрый человек, страх сделал тебя неверным товарищем. Достанется от тебя твоим безусым помощникам: к ним ты будешь беспощаден, они ведь не вытаскивали тебя из бушующей реки! А может, вы заживете в мире и согласии, вас ничто не связывает, друг друга вы не интересуете, тебя не будут мучить воспоминания о самопожертвовании приятеля и не будет внушать страх его безрассудство. Ладно, тебе же приказали меня выгнать. И ты спокойно будешь меня ругать за все несуразности, которые я сделаю, а по-другому и быть не может, теперь ты в этом убедился. Это ты раньше надеялся, что твои мудрые советы отвратят меня от пагубного пути.
А в добрую минуту, когда выручка выпадет богатая и на мгновенье тебя оставит страх, ты, возможно, робко шепнешь сам себе, что во всем виноваты шайтан, война и моя оборванная молодость. И хорошо, что меня тогда не будет поблизости, тут бы я уж не преминул сказать тебе пару теплых слов в качестве запоздалого отмщения за причиненную обиду.
Видишь, я еще неплохо думаю о тебе и желаю, чтоб ты иногда просыпался посреди ночи и долго сидел, скрестив ноги, на постели, страдая от раскаяния и стыда.
Однако, да простит тебя аллах, ты не сам выбирал себе мелкую душу, тебе ее дали, не спрашивая, твой черед настал, когда других — получше — уже не осталось. Прощай, приятель, ты из тех людей, что делают зло не по своей воле. И сохрани бог и тебя, и меня от тех людей, в чьей воле и власти творить зло.
У чесмы мне захотелось подставить руки под струю холодной воды. Подойдя к мечети и увидев учеников медресе, которые шли в деревянных сандалиях на молитвенное омовение, веселые, преисполненные желаний, глупые от неискушенности, ног под собой не чуя от грез о прекрасной жизни, которая, как им кажется, ждет их впереди, я вдруг почувствовал, что завидую им. У хана Моричей я вышел из тени оград и густых деревьев и окунулся в весеннее солнце.
Солнце, весна, ясное небо, веселые мысли.
Веселые мысли озаряют сердце,
веселые без причины,
мысли ни о чем…