— С картой — и заблудиться? Куда такое дело годится!
— Ну, а если бы тебя, значит, с завязанными глазами?..
— С завязанными глазами не нашел бы, — перебил Варивона, — а без завязанных — дело наше.
Между деревьями показался вестовой.
— Варивон Очерет, к тебе жена приехала, — позвал издалека, вытирая густой пот с веселого, попеченного солнцем лба.
— Нас не купишь, не на таких, значит, напали, — насмешливо ответил Варивон. — Табачок у тебя есть?
— Я ему о ремне, а он мне о лубье. Говорю, жена приехала — значит, приехала.
Варивон настороженно посмотрел на вестового: не перекривляет ли его, вставив слово «значит». Но тот, опускаясь на траву, улыбается полной сочной улыбкой, лукаво намекая «на женский вопрос», подмигивает широкими — в сосенку — бровями.
— Какая же она из себя? — осторожно спрашивает, боясь попасться на удочку.
— Небольшая, чернявая. Коса — как праник[49], а губы — что вишни, хоть ешь, хоть целуй… Только гляди, чтобы оскомина не напала, — добродушно смеется вестовой.
— Ей-право, наверно, Василина приехала… Вот девушка. А ты не врешь? Ибо тогда вязы скручу, — люто набрасывается на вестового.
— Вот как благодарят, что по всему лагерю его разыскивал. Беги, невера, скорее, и сидором не забудь поделиться. Ждет тебя у проходной будки и стыдится страх как.
Варивон срывается с земли и бежит в глубину парка, а Дмитрий, кусая губы, низко склоняется над картой. «Привалило счастье человеку. Как обрадовался», — невольно шевелится завистливая мысль.
Не скоро на тропе появляется Варивон с небольшой сумкой в руках.
— Значит, моя приезжала. Это только подумать надо, ешь, Дмитрий, пирожки, — моя пекла, — развязывает сумку. — А вкусные, ну сроду таких не ел. Может, неправду говорю?
— Да правду.
— Вот то-то же и есть. Знаешь, провел я ее, а возле обрыва и спрашиваю: «Ну за что ты меня, Василина, полюбила?» Посмотрела так, как она только умеет, и как резанет мне: «За то, Варивон, что ты такой вредный и болтливый». Засмеялся я, потом она, а потом оба вместе… Нет, ты что мне ни говори, а полюбиться по-настоящему — большое дело. Это, значит, надо понимать. Я сам до сих пор понятия не имел. А теперь будто мир в глазах переменился — улучшился. И сам, значит, лучшим становлюсь… Эх, лишь бы только из своей бедности вылезти. Это чтобы уродило на бугорке. Зимой же в фурманку надо втянуться. Хорошо, что нашему созу еще исправных коней дали — заработаю свежую копейку… А ты знаешь, какая новость: кулаков судили!
— За потасовку на бугорке?
— Ага. Одни попали в допр, а другие будут отбывать принудиловку… Только Варчуки выкрутились.
— Жаль.
— Жаль. Черные они, как грязь.
И Варивон так уплетал пирожки, что сумка на глазах уменьшалась и уменьшалась, а потом совсем бессильно опустилась на траву.
— Да, Дмитрий, — вдруг спохватился. — Там, на селе, побасенку пустили, так ты не очень, того, верь. Чего языки не ляпают…
— Какую побасенку? — насторожился.
— О, у тебя уже сразу смена климата. Говорю же тебе, что наши некоторые людишки умеют так махать языком, как собака хвостом. Значит, говорят, что Григорий якобы к Югине вечером зашел… Ну, может и зашел. Но Югина же знаешь которая… — И осекся, взглянув на товарища. Дмитрий сразу весь побелел, как мел, только черные глаза засветились двумя лихими угольками; передергивались губы, трепетали расширившиеся лепестки ноздрей. Косматые брови вместе собрала сетка поперечных морщин. На миг, как ослепленный, закрыл все лицо большой рукой, потом одним быстрым рывком встал с земли, и бескровные губы, опускаясь уголками вниз, прошептали одно слово:
— Убью.
— Кого ты убьешь? — хотел успокоить Варивон товарища, но невольно вздрогнул, увидев, какая сила и ненависть заклокотали в том одном слове.
— Обоих, — слепыми глазами глянул поверх Варивона.
— Чего ты разгадючился? Какая-то собака ляпнула, а он уже разбух от злости. Ты сельских брехунов не знаешь? О чем-то хорошем тебе или сквозь зубы процедят, или совсем промолчат. А чуть что-нибудь — так раззвонят по всем уголкам. Человек еще не подумает, а они такого пришьют, как тот немецкий барон-враль, о котором ты сказку читал…
— Отойди. Не мозоль мне душу, а то и тебе перепадет.
— Тю на тебя, ненормальный!
— Я как дам тебе «ненормальный!» — рубанул рукой, как саблей.
Но Варивон своевременно отскочил назад и, ругаясь, пошел в лагерь. Несколько шагов, ничего не видя перед собою, прошел Дмитрий и покачнулся.
«Вот как оно бывает. Обоих убью. Пусть тогда хоть черту в зубы. А чтобы кто-то насмеялся надо мной, над моей честью, над моей любовью — а не дождетесь».
И начал быстро разыскивать командира эскадрона — хотел попросить, чтобы отпустили его домой. Но командир куда-то уехал, а на завтра должны были начаться маневры, и пойти в село не удалось…
Ослепленный злостью, он вдруг похудел, почернел, а глаза, ввалившись в глубину, утратили светлые искорки: были или совсем непрозрачные, или загорались злыми кружечками.
LVІ
В долине созовцы пахали на зябь.
Когда Григорий взялся руками за чапыги и из-под натертого до блеска отвала со вкусным хрустом и шипением начал отваливаться лоснящийся шоколадный ломоть, он почувствовал непривычное волнение и изменяющуюся размывчатую радость, которая наполняла все его тело то добрым покоем, то тревогой. Приблизительно такое чувство переживал в детстве, когда впервые отец подпустил его к плугу, а сам начал погонять коней… И боязно было, что не удержит плуг, допустит погрешность, и веселилось сердце, глаза, когда тусклым серебром заблестела свежая борозда.
По пашне, выискивая личинок майских жуков, степенно ходили вороны; крутые, торчком поставленные ломти (чтобы больше впитать влаги), курились легким дымком и, отполированные синеватой сталью, сеяли негустым рассыпчатым сиянием.
Пахалась лучшая земля, которая испокон века принадлежала богачам.
Грезившееся добро подошло к порогу бедняцкого дома и за этими черными ломтями угадывалось неизведанное счастье.
Григорий недавно записался в соз. На той неделе рыхлил землю скоропашкой, сеял, а сегодня впервые вышел пахать на зябь. Полнодневная работа и новизна гуртового дела усмирили его сердечную боль, однако она не забывалась, как глубокая рана, которая еще не заживилась и напоминает о себе каким-то одеревенением. И вдобавок почти во всех мыслях с ним была Софья.
Любил ли ее? Может, только уважал? Нет, девушка нравилась нему. С радостью встречался с нею, но прощался ровно, спокойно. А может, просто его сердце не способно полюбить во всю силу. Что же, уважение перерастет в любовь. Доброй женой будет. Такая, что знает цену куску хлеба, и мужа больше будет уважать, будет любить.
Золотым колесом закатилось солнце за лес; опустело, молчащее поле, и в долине вздохнул старый и несильный туман.
Созовцы сложили на телеги плуги и тихим шагом поехали домой. Иван Тимофеевич соскочил на землю и подошел к широколистой пшенице, жадно вбирающей с предвечерья сизо-зеленые краски. Кустистые, окрепшие посевы порадовали сердце хлебороба.
— Как взошло. Как барвинок, — протянул руку вдаль.
— Красивая пшеница, красивая, — наклонился к земле Степан Кушнир, родной дядя Софьи. — Если бы дождаться с нее хлеба.
— Дождемся, — уверенно мотнул высушенной головой Поликарп Сергиенко. — Земля же какая. Какая пшеница! — Он сорвал один стебель, сырой, в каплях росы, положил на сухую костлявую ладонь и долго рассматривал его, как самое дорогое сокровище.
— Вот настанет жатва. Заскрипят подводы по дорогам… И не будут голодать больше дети, не будет сушить голову почерневшая жена, — подойдя к Поликарпу, тихо промолвил Иван Тимофеевич.
— Иван, — с удивлением взглянул на него Поликарп. — Как ты все мои мысли, всю душу узнал? Только что думал об этом… и о жене, и о детях подумал, и о жатве, и о подводах… Справедливый ты человек, Иван… Без насмешки людей узнаешь… — И Бондарь увидел перед собой не того затурканного, прибитого нищетой, недоеданием Поликарпа, который был посмешищем всего села и в минуты забвения скрашивал побасенками свою безотрадную жизнь.