— Поедем, Иван Васильевич. Одно место я такое наметил.
— Снова целую ночь продержишь на воде?
— Целую ночь, — и увлекаясь разговором, планами, Дмитрий забывает про рану.
ІІІ
— Ты чего?
Он просыпается от знакомого ласкового прикосновенья небольших пальцев, от веяния горячих капель, падающих ему на щеки. И вдруг с боязнью привстает с постели.
Глаза у Югины, как два озерка, переполнились слезами; слиплись мокрые ресницы, дрожат нервно, быстро; вздрагивают щеки, неровно перекатывается подбородок. Она молчаливо охватила руками его шею и лицом прислонилась к шершавой, заросшей щеке. Слезинка падает Дмитрию в глазную впадину. И уголок его глаза начинает часто передергиваться.
— Ты чего? — переспрашивает, и самому становится жутко от собственного голоса. Боль начинает подбирать ногу, поднимать вверх.
Тишина.
На окнах потух солнечный луч. И настороженными тенями наливается дом, словно перед бурей.
Зашумел на улице вишняк, и уже не было в окнах зеленого и голубого мира — только сизая мгла суживала день. Дмитрий ощущает, как на его груди быстро бьется сердце жены, и терпеливо ждет, пока она успокоится.
В просвете между двумя вишнями видит: улицей медленно идут женщины и мужчины; сразу стали серьезнее дети, и по походке, по очертанию людей, четкому и непривычному, он понимает, что случилось что-то неповторимое, страшное.
— Война? — впивается в голубые блестящие озерца.
— Война! Фашист напал. — Еще крепче приникает к нему, еще крепче сжимает его шею теплыми руками.
Больше не надо слов, больше не видит он ни голубого взгляда, ни самой Югины. Может она теперь отошла от него? Нет, определенно слилась с ним в едином дыхании. Те радостные, неуловимые волны, которые на этих днях переполнили его душу, вдруг обрываются, и холод просачивается вплоть до мозга.
«Война! Какая же она?» — представляет расплывчатые тусклые картины, которые зашевелились где-то у горизонта.
Видит их по-своему, как видит земледелец, вырастивший щедрую ниву не на радость, а может, на поругание.
Какой урожай в нынешнем году! Самые древние старики не помнят такого. Обновленная земля, словно из глубин своих, подняла могучую силу, и закрасовались рожь, выше человеческого роста; в садах деревья ломились от буйного плода, пасечники никогда не брали таких взяток. И эту землю, плодородную и добрую, пригасит, запечалит дыхание войны…
Видел на поле боя, как злобное железо распахивало нивы; не солнечные венки, а пожары клубились в небе, и не радостной передышкой или заботой, а кровавым трудом и вечным покоем веяло из нахмуренных полей.
Как много в тот день промелькнуло картин — одна печальнее другой. И разве он мог знать, что эта война будет страшнее любой картины, которую может породить человеческое воображение.
— Дмитрий, что же мы будем делать?
— Что? Воевать будем с фашистами, Родину защищать. До последнего дыхания защищать, Югина.
— Правда, мой дорогой… А как же ты?
— Вылечусь — и на фронт. Не буду возле твоей юбки сидеть. — И сразу же подумал, что жена может его горькую шутку принять за укор; и она, видно, так и поняла, потому что, приглушив вздох, молча с сожалением посмотрела на него; незаслуженная обида скользнула по лицу. Он долго искал нужное слово, чтобы смягчить свой укор, и не смог отыскать и, незаметно, забывая о жене, снова переносился мыслями в ту неизвестную даль, которая и ему где-то готовила свое место и судьбу.
В дом вошли Евдокия и Андрей. Лицо матери было черное, как ночь — глубокой тенью веяли запавшие скорбные глаза, густые морщины, губы.
«Как может сразу измениться человек» — перевел взгляд на Андрея, который стоял у двери, стройный, задумчивый, белокурый, еще больше оттеняя исстрадавшееся лицо Евдокии.
— Где Ольга? — ему хотелось в эту минуту видеть всю семью. Югина вышла из дому и скоро возвратилась с дочерью. Тихо подошла девочка к отцу и стала, понурившись, около кровати.
— Ты чего, доченька?
Два василька глянули на него и снова спрятались под темными ресницами.
Молча собралась вся семья возле своего хозяина, будто прощаясь с ним. Дмитрий долгим-долгим взглядом обвел всех и тихо промолвил:
— Кручиной беде не поможешь и головы терять не надо. Не за нами одними пришло горе. Держитесь же друг друга, какой бы лихой час ни бушевал над вами. Мы сильнее всякого тяжелого времени, — и замолк — не хватило слов. Что-то сжало ему горло и, охваченный мыслями, воспоминаниями, не мог уместить в сердце всей жизни, прорвавшейся густо и больно.
ІV
Хмурилось все вокруг в эти дни.
Провожали жены мужей, матери — сынов, выряжали родных и кровных; детскими руками, девичьими устами прощалось село со своими сынами. И никто в селе не садился в машины. Шли пешком вплоть до чернолесья, глубинным зрением осматривали те пространства, которые легли с годами как наиболее дорогие сокровища. Шли завтрашние солдаты в неизвестное — сражаться за эти пространства, жизнью отстаивать те миры, без которых нельзя прожить людям, как сердцу без крови.
Не одного характера, не одной воли и силы были. Но буйная молодость, как яблоневый цвет, первой прощалась с родней. Прошли длинными улицами, энергично, горделиво исполняя походные песни. Вокруг с завистью крутились выводки ребятни. Они больше всего переживали, что не им идти на войну, они же на все лады расхваливали своих братьев и родственников.
За селом, как по команде, юноши вскочили на машины, обнялись, переплелись руками, и песня, только раз так исполняемая в жизни, широко раскинулась над безграничными изменяющимися плесами полей. Могучий в своей силе и привлекательно унылый по звучанию тенор, обрывая душу, поднимался до самого неба. Еще не успели молодые басы грозно повторить припев, как снова запевало наполнял поля неповторимым трепетом.
И долго не расходились женщины, мужчины, девчата с дороги, взволнованные прощанием, песней и думами о завтрашнем дне. Старшие годами были более задумчивыми, суровыми. А здесь еще как начнут женщины печалиться, то иной мужчина не выдержит — сам тучей насупится, поглаживая рукой детскую головку. А Варивон сразу же накричал на свою родню:
— Чего вы мне, значит, похороны устраиваете? Не дадут мужику спокойно рюмку выпить. Вот вскочил в слезы, как в росу. И где их набралось? Ну-ка, пусть черти Гитлера в смоле кипятят, выпьем за нашу удачу. Пей, старая, — обратился к Василине, — так как скоро водка от твоих вздохов прокиснет.
С Дмитрием прощался спокойно, только глазами косился на Василину, что та на людях не выдержала, плакала.
— Жаль, Дмитрий, что не вместе идем. С таким, как ты, горы бы ворочали. С тобой и работать хорошо, и водку пить, и чертей бить. Если бы, значит, стали плечо к плечу, — никто бы нас и железом не сколупнул.
— Спасибо за доброе слово, — расчувствовался Дмитрий. — Исправно воевали за свою землю. Еще может встретимся.
— Встретимся. Как не на войне, то после войны — я умирать не собираюсь, — посмотрел на Дмитрия с твердой надеждой. — Думаешь, сам себя утешаю. Верю, значит, что никакой черт меня не возьмет. Смотрю на другого и злюсь — то был человек человеком, а это за день как тесто расползается. Тьху на тебя, окаянный, думаю. Или ты, значит, возле бочки согрешивший, или тебя какая трясца месит? Я такому и в морду заехал бы.
Трижды поцеловались, крепко, искренне. Варивон, обняв рукой женину шею, опустил ладонь на блузку и уже из-за плеча улыбнулся:
— Вот жаль — свою жену оставлять. Она как песня у меня: радость усилит, а грусть развеет. Только в эти дни моя песня загрустила. Пошли, дорогая. — Так и вышел из дому и пошел селом, прижимая молодицу.
«Такого беда не скрутит. Воин» — любовно провел невысокую дородную фигуру Варивона и снова, кривясь от боли, задумался над своей судьбой.
Григорий Шевчик в эти дни, до мобилизации его года, хотел дольше побыть с детьми, с женой, бабой Ариной. Вдруг все домашнее стало дороже, будто он теперь желал наверстать прошлое, когда много времени проводил вне дома. Раз даже мелькнула мысль: «По-видимому, Дмитрия всегда так тянуло к семье, как меня сейчас».