— А кто же у вас теперь?
— Петр Савченко, Василий Ищук и Данило Самойлюк.
— Данило Самойлюк? — обрадовался Мирошниченко. — Партизан?
— Конечно, партизан, — сразу же изменился голос у извозчика.
— Вот к нему мы и пойдем.
— Д-да, — неуверенно протянул извозчик и демонстративно повернулся спиной к Бондарю и Мирошниченко. Те переглянулись, молча пошли за телегой.
— Не ходите вы к тому Самойлюку, — в конце концов отозвался мужчина. — Он такого натворил, такого наделал нам… Даже в семейство мое залез.
— Что же он мог сделать? — забеспокоился Мирошниченко. Он знал Самойлюка как хорошего партизана, большевика.
— Что мог сделать? Из-под самого нашего носа трактор себе стибрил.
— Себе?
— Конечно, не нам, а своему созу. Мне же от того дела одна досада. Сын мой, Николай, на тракториста выучился. Вот я теперь в одном созе, а сын, значит, в другом. Я ему говорю: «Сынок, переходи в наш соз, а то что это за робота, когда одному семейству в двух организациях быть». А сын говорит мне: «Как же я, отец, перейду, если у вас даже трактора нет. А я ведь теперь техническая интеллигенция. Переходите вы к нам». А как мне переходить, если наш соз на одном конце села, а Самойлюка — на другом. Эдак за одними походеньками ничего не сделаешь. Только сапоги истратишь. Так зачем же было Самойлюку непременно себе трактор потянуть и разлад в семейство вносить? Что она, машина, помешала бы нам, да еще если и тракторист у нас…
— А где же он живет? — засмеялся Мирошниченко.
— Николай мой? — мужчина хорошо знал, что спрашивают про Самойлюка, но хотел как-нибудь сбить людей с толку. — Это недалече. Только дома его не застанете. Все он с машинами и с машинами: то пашет, то молотит, то кино пускает, то еще что-то выдумывает…
— Нет, где живое Самойлюк?
— Самойлюк? — пожал плечами. — Сначала надо пойти по Вишневой улице, потом пройти возле председателя нашего соза, дальше повернуть к оврагу, перейти мостик… — так начал объяснять, что Бондарь и Мирошниченко поняли: придется им только в селе расспросить дорогу к председателю, который нарушил родственное равновесие извозчика.
XXVІ
Югина приотворила дверь ванькира, чтобы повесить еще теплый платок, и застыла возле высокого кадуба[24]: за стеной глухо бубнил отец, разговаривая с матерью.
— Ге-ге-ге! Что-то часто… воду… — услышала насмешливый голос.
Догадка подсказала, что речь идет о Григории и, чувствуя, как краснеет, она тихо побежала к небольшому прорезу между двумя бревнами. Посреди улицы прямо к ее хате шел Григорий.
— Хороший… бедный… Если б… — докатился материнский вздох.
«Ну и что, если бедный? Или у нас богатство то залежалось?» — ответила мысленно, не спуская глаз с парня. Невысокий, крепкий, красивой, неторопливой походкой шел между двумя колеями, немножечко покачивая округлыми плечами.
Из-под шапки черным крылом упали на смуглый лоб волнистые волосы, белая рубашка была заправлена в синее галифе.
— Боже мой, а одежда так и лежит на сундуке неубранная! — Бросилась в хату наводить порядок. И хоть всюду было убрано, чисто — заглянула в каждый уголок, еще раз метелка веника заволновалась и серой журавлихой вытянулась у шестка. На улице забухали шаги, кудрявое облачко шапки проплыло под окном, и страхом забилось сердце у девушки, как пойманная зимой птица, затиснутая в закоченелых руках. Что делать ей? Неудобно же уставиться на дверь, а начни книжку читать, догадается, что видела его, и подумает: хвастается… А чьи-то закоченелые руки мелко и быстро трясутся и птенец беспокоится и дрожит и никак не может вырваться из плена. Вот уже он в сенях, Югина застывает посреди хаты, с боязнью смотрит на дверь, что вот-вот распахнется. Но Григорий пошел в другую половину, к родителям, и девушка облегченно вздыхает. Еще глуше бубнят стены, бесконечно долго тянется время.
Густели далекие пространства за окном. Вытягивались пугливые тени. И не заметила, как в хату вошли родители с Григорием. Мать сразу метнулась в ванькир за едой, отец принес вишневку. Григорий незаметно поставил возле миски бутылку и под столом потер руку, чувствуя на ней липкое прикосновенье пальцев Федоры. В сенях, отворяя дверь, трепетными персами тронула его плечо, как кипятком обварила: «Приходи же, Григорий».
Сама на шею бросается. Однако славная. И незаметно осматривает Югину. Девушка не смотрит на него. Но чувствует на себе взгляд и рукой отводит волнистые пряди за ухо, горит.
«Чего же ты краснеешь? Ничего плохого не хочу тебе сделать, сама видишь, что нравишься мне», — произносит взгляд парня, и даже в эту минуту он не знает, любит ли девушку. Однако радостно видеть ее голубой взгляд, разрумяненный вид, неловко склоненную голову. И кажется, что вся она веет яблоневым духом, как антоновка в августе.
Вот девушка несмело взглянула на парня, а глаза будто сами говорят: «Я и сама не знаю, что со мной делается. Не смотри же так, потому что мать за каждым движением следит, от нее ни с чем не скроешься».
«Хорошо, хорошо», — понимает ее и, улыбаясь, начинает разговаривать с Иваном Тимофеевичем, не забывая и хозяйку, которая такую вкусную еду приготовила.
— На этот раз не угадал — Югина готовила, — поджимает губы Марийка.
— Так она даже борщ умеет варить? — смеется Григорий и посматривает на девушку.
— Еще и какой, лишь бы приправа, — подхватывает Марийка.
— Мама! — умоляет дочь. Вдруг две искорки зажгли во взгляде несмелое выражение, и она, уже лукаво прищуриваясь, прибавляет: — Не слушайте, у нас печь такая, что сама печет и варит, только скорее горшки вставляй.
— Вот бы мне такую печь, целый день не отходил бы от нее!
— Целый день в печи варил бы, целую ночь на печи спал бы и был бы хозяином на всю губу, — шевелит Иван обрубками рыжих усов, и размашистый смех рассыпается по дому.
— Хоть бы ты, старый, постеснялся такое молоть, — рассудительно, поджимая губы, покачивает головой Марийка. А глубоко засевшая мысль долбит свое: «Красивый, красивый, нечего судьбу гневить, только бедный, аж синий. Если бы за более богатого зятя выдать утеху неусыпную», — и останавливает повлажневшие глаза на осмелевшем лице Югины, припоминает свое девичество, слезы в экономии Колчака. «Да если уж судьба соединиться их сердцам — пусть будет так… немного того поля, скота черт-ма[25]…»
Они оба остаются в сумраках. Григорий долго не может найти шапку, потом мнет ее в руках, снова пристраивает на скамью и решительно приближается к Югине, кладет руку на ее плечо. Волнуясь, прижал к себе, охватывая второй рукой упругий стан. Не сопротивлялась, только не смотрела на него — стояла будто в глубокой задумчивости, молчаливая и покорная. Не знал, что сказать и сгоряча промолвил, что первым пришло на ум:
— Югина, поцелую тебя на прощание.
— Для чего?.. — затуманено глянула на него и снова наклонила голову.
И эти слова, совсем неожиданные, взволновали парня. Если бы она сказала «не надо», «не хочу», отклонила его руки — это все было бы так, как и положено делать в таких случаях. А тут — на тебе — «для чего?» Молчанка, словно непрошеный путник, прошла по хате, легла возле них; до боли напрягал память, чтобы как-то отодвинуть неожиданную тишину. И вдруг слышит, что какой-то перестук звучит в его руке, проникает в ладони и катится к предплечью. «Так это же сердце Югины», — внезапно догадывается Григорий, и такое незнакомое, хорошее чувство наплывает на него (это же впервые в жизни дрожит девичье сердце в его руке), что, и сам не помня, как оно случилось, легко вплел руку в длинную косу, наклонился над удивленным лицом и пересохшими устами, как-то наискось, неумело коснулся нижней губы и вогнутости на подбородке молодой Бондаревны. Девушка выскользнула из его объятий, и он с расставленными руками на миг застыл посреди хаты. Заскрипели в сенях двери, Григорий надел шапку и несмело подошел к Югине.