— Ой, боженьки, мой боже!..
С храпом прянули кони, вырвали из борозды плуг и помчали полем, оставляя на земле подранные черные раны.
По-гусиному пригибаясь, с теодолитом под боком, побежал в село землемер, за ним дал стрекача Поликарп, но на пашне споткнулся, растянулся во весь рост и сразу же испуганно схватил руками голову, совсем врастая в землю.
И когда чья-то палка перетянула плечи и удар глухой отдачей отозвался внутри, Иван так ударил истиком Прокопа Денисенко, что кровь сразу же брызнула Ивану на пиджак и залила вместе с тем плоское лицо и катанку парня.
Женщины с криком подхватили под руки потерявшего сознание, широко раскрывшего рот кулачёнка, подались назад, голося.
Окровавленный Степан Кушнир отбивался от двоих Созоненко, кряжистый Варивон схватился с медведистым старым Денисенко и Дмитрием Заятчуком, что теперь всячески норовил сбить его с ног. Отродье Данько прижало к пашне полубольного Карпца и Пивторацкого. Оно смяло бы их, но возле нахрапистого гнезда кулачья упорно кружил Захар Побережный. Неизвестно откуда он раздобыл весло и в самые тяжелые минуты люто разрывал им одичавшее кольцо и снова своевременно появлялся в другом месте, не вдавливаясь в опасный круг.
Только один Сафрон Варчук, каменея на бугорке, не встревал в драку. Помертвелые, без блеска глаза не шевелились в отяжелевшей сетке мешочков; холодный туман налегал на них, и в нем шевелилась не столько сама потасовка, как ее нерадостная жатва.
«Ну, что же, в крайнем случае он к драке непричастный. Даже хотел охладить мужиков… Надо, чтобы Карп не перестарался. И прикрутило же среди бела дня заваривать бучу, будто нет ночи у бога».
Нелегко приходилось созовцам. Упал уже на спину Карпец, и Данько бросился на Варивона. Над Кушниром закачалось несколько палок, и сбоку, к Бондарю, начал подкрадываться Карп. И тотчас Варивон радостно крикнул:
— Держитесь! Наши бегут! Держитесь, дядя Иван! — и так хватил Данько по шее, что тот юлой широко завертелся на поле.
От дороги, пригибаясь, с колом бежал Дмитрий Горицвет. За ним, размахивая истиком, едва поспевал Поликарп, а сзади виднелись еще две мужские фигуры. Как только Дмитрий, ехавший на свое поле, увидел, как закачались палки на бугорке, так сразу же понял, что напали на Бондаря. Вот когда он доброе дело сделает: всей душой поможет созовцам, Ивана Тимофеевича из беды выручит. «Ичь, кулачье проклятое, всему новому жизнь бы укоротило».
Нашел палку посреди дороги и так побежал, что ветер начал опалять уха. С разгона налетел на Поликарпа — и чуть не растянулся на пашне. Поликарп испуганно вскочил, хотел дать стрекача, но, увидев, что перед ним Дмитрий, начал зачем-то отряхивать землю с катанки.
— Почему же не помогаете своим? Видите, созовцы сейчас в беде. Или только за свою шкуру трясетесь?
— Да они прогнали меня: слабосильный, говорят. Вот теперь покажу им, какой я слабосильный, — расхрабрился Поликарп.
Когда Дмитрий увидел Карпа, задрожал каждой мышцей, прикидывая в голове, куда удобнее всего ударить: это самый проворный враг.
«Прибью, гадюку», — твердо решил, напрягаясь до дрожи.
Но Карп сразу же, только глянул на перекошенное лицо Дмитрия, понял, куда клонится его дело. Далеко от себя бросил палки и крепко крикнул:
— Кто жить хочет — в село беги. Чертов Горицвет бежит! — и первый, широкими и легкими прыжками, бросился на леваду. За ним побежал Данько, а дальше в один миг, будто потасовки и не было, на бугорке остались только созовцы и побелевший от злости Дмитрий.
— Ох, и убегают. Я как потянул Денисенко своим истиком, то он прямо тебе ужом скрутился, — выхваляется Поликарп.
— Спасибо, Дмитрий. Думал, доконает кулачье, — пожал руку Иван Тимофеевич. — Приходи, не забывай нас, — снижает голос.
— В суд их, дукачей! — опираясь на палку, подходит Карпец, бледный, в болезненном крупнокапельном поту.
— Только в суд, — соглашается Дмитрий, еще злой и остроглазый от волнения и напряжения.
— А вон землемер наш спешит, — прищурился Бондарь. И в самом деле: из ольшаника мелкой рысью бежал к ним Мокроус, и стеклышки теодолита поблескивали на солнце ярким светом.
XL
Прислушиваясь из-за тонкой стенки к встревоженному гулу, Марта слышит о Дмитрии и досадует, что тот не угостил костылем ее мужа. «Как ты мне остопротивел, вывернул душу, окаянный», — шепчет сухими губами. От напряжения дудят в ушах звонки, в затекшие ноги кто-то вбивает гвоздики, и сердце чаще тесно колышется в груди.
Сафрон ругает всех, что погорячилось, и склоняет извиниться перед созовцами, ради приличия, так как дело судом и допром может запахнуть.
— Таких, как Поликарп, каким-то пудом муки можно задобрить, с другим — рюмку выпить. Труднее Бондаря сломить. Здесь через жену надо действовать — с Марийкой кашу быстрее сваришь.
— Я бы им красным петухом каши наварил, — выхватывается у Лифера, и она морщится от отвращения, воображая высокую, худую фигуру мужа, втянутую в черный пиджак и узкие штаны и похожего на осунувшегося писаря, что раз в год видит солнце. Тихонько скрипнула дверь в комнату, перекатываясь через порог, вбежала в цветистом платьице круглолицая Нина — ее единственная радость. Марта тесно прижимает к груди своего единственного ребенка и, не улыбаясь, обсыплет поцелуями пухлые щечки и ручки с ямками, где должны быть суставы.
— Ты снова плакала? — строго смотрит на нее дочь. — Ты же говорила, что больше не будешь.
— У меня глаза болели.
— У Нины тоже болели, но Нина не плакала. И ты не плач.
— Не буду, не буду.
— Дай поцелую глаза. Пусть не болят, — мягкие уста ребенка чуть слышно касаются ее переносицы. — Баба мне цацу принесла, — хвалится блестящим корабликом и прячет его под сундук.
За окном в курчавом желтом круге сияет луна, друг за другом набегают на нее облака и исчезают, без следа, без догадки. Тоскливо поскрипывает у самого корня натруженная яблоня, тихо веткой бьет по оконной раме, словно просится в комнату; далеко холодное небо льется на дома, печальное и неразгаданное, как ее невеселые, несогретые радостью годы. Улыбнулось немного то краденое счастье под звездными ночами, пролетело, как сон. Может, если бы не оно, то спокойнее теперь жилось: привыкла бы к немилому да и тянула бы ту жизнь, как вол тянет арбу.
Поскрипывая ступенями на крыльце, начали расходиться опостылевшие богатеи. Забрехал, зазвенел цепью пес и успокоился, услышав знакомый свист.
Лиферова тень тонко промелькнула по оконным стеклам и полу, застыла у ворот. Марта быстро разулась и легла возле Нины. Еще слышала, как тарахтела за перегородкой посуда, глухо переговаривались свекор со свекровью, и уже сквозь сон донеслось тихое скрипение двери. Едва раскрыла слипшиеся глаза. На кровати, заслонив спиной лунное сияние, сидел Лифер. Кряхтя, как дед, снял с ног тесные сапоги.
— Ты спишь, Марта? — коснулся рукой ее плеча. Само собой сжалось тело молодой женщины, тем не менее не шевельнулась — притворялась, что заснула. Но когда Лифер взял на руки Нину — хотел перенести на диван — отозвалась:
— Не трогай ребенка.
— Ичь, какие капризы, — улыбнулся примирительно. Тем не менее в голосе звучала неуверенность, а улыбка была просящая, жалкая, как и всегда, когда хотел после ссоры помириться с нею; осторожно, чтобы не разбудить, поцеловал Нину в лоб, отнес на диван; зевая, потянулся посреди дома, заслоняя собою окно.
«Хоть бы ребенка не отсудили», — упрямо думала свою думу, видела себя с Ниной в небольшой убогой хате за чужой работой — вышиванием или прядением. Тень качнулась ей навстречу, заскрипела кровать, костлявые и холодные, как лед, руки, обвились вокруг ее шеи.
— Не лезь, — отвернулась от него.
— Ну, давай забудем. Винюсь перед тобой — погорячился. Но ты же меня из себя выводишь, — хотел обнять.
Со злостью отпрянула от него, легла лицом в подушку.
— Что ты за жена мне? Или ты хочешь, чтобы я по другим ходил? — скрипит зубами Лифер.