Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Надежда увеличилась в прошлом году, когда Соломия, схватив его за руку, повела в хату. И только намного позже начал догадываться, что та радость ничего не предвещала ему: просто девушка была чрезмерно взволнована встречей с отцом. Вот и все. И хотя, болея, видел: Соломия избегает встречи с ним, ожидания не умирали, как не умирает непокорный корень, пробиваясь сквозь песчаный грунт. Иногда старался забыть девушку, и это на некоторое время удавалась, правда, не полностью, так как достаточно было увидеть ее ласковую улыбку, услышать мягкий голос, и то, что туго затягивалось, окидывалось хрупким ледком, выходило из берегов, а потом снова, сося сердце, укладывалось тяжело и настороженно.

И вдруг все, все бесповоротно оборвалось. И сейчас как лед в первый день ледохода вздыбились его думы, боль, чувства. И холодно было, и больно, и неприятно. Он сам себе надоел, как надоедает человек, совершивший что-то непоправимое.

Зачем было надеяться? Разве он не видел, какими глазами встречает и провожает девушка Тура?

И не понимал, что был прав лишь наполовину: любовь, настоящая любовь, похожа на солнце — она более широким делает наше духовное зрение, проясняет глубину, но и притемняет то, что лежит вблизи. Поэтому только теперь на память пришли и стали очевидными десятки грустных догадок, говоривших о любви Соломии к Туру. А раньше если и замечались они, сразу же забывались, как отдельные рассыпанные по дороге зерна, над которыми не задумываемся, что они имеют внутри живой росток, имеют целую жизнь.

Так же и Тур ни разу не подумал, что Соломию мог любить его друг. Налитый по венца теми могучими волнами, которые приводят к расцвету всех сил, он не видел, что Михаил стал как-то избегать его, меньше разговаривать, стал погружаться в себя. После первых неповторимых встреч с Соломией он не выдержал, чтобы не похвалиться своей радостью.

В морозном предвечерье они возвращались в лагерь. На открытых местах рыхлые снега еще не успели изменить розовую рубашку на голубую, еще не успели деревья вобрать в себя удлиненные тени, еще высокие шапки на пнях переливались дневным сиянием, а на небе уже под красным облачком встрепенулась вечерняя звезда. С берез осыпались переспевшие сережки, и казалось — тысячи крохотных розовых ласточек лежали в чуть выгнутых снеговых тарелках.

— Михаил, только за твое изобретение я бы тебя орденом наградил, — потирая промерзшие руки, промолвил Тур.

— За какое изобретение? — оторвался от своих невеселых мыслей.

— Еще скромничает. Или может, еще раз хочется повторить? Всегда приятно хорошее по несколько раз слышать, — засмеялся, вспоминая в это время Соломию и те слова, что тысячи тысяч раз будут говориться и волновать сердца. — Просто гениально: прийти к мысли, чтобы из авиабомб вытапливать тол. Насколько это увеличит наши силы!

— Ты скоро дойдешь до того, что даже этот снег назовешь гениальным, так как он холодный, а не теплый.

— Не задавайся, Михаил. Сколько я взрывал бомбами, а вот не догадался. Не придется теперь лишний вес таскать на себе. И когда тебе эта идея пришла?

— Когда? — передернулось лицо Созинова. И быстро добавил: — После того, как взорвали бронепоезд.

И это была правда.

Шагая позади партизан, он тяжело погружался в взлохмаченные мысли, доставлявшие боль; хотел утешить, что ничего не произошло, успокоить себя — и не мог. Ясно видел девушку от первой встречи в лесу и до сегодняшней сцены. Тяжелая боль и глухая досада шевелились против нее и Тура, похитившего его счастье. Умом он понимал, что это не так, но всегда ли ум может приказать сердцу замолчать?..

Началась та напряженная борьба, когда надо было приглушить растравленную рану, дать другое направление чувством, победить себя. Словно за ветку, начал хвататься за другие образы и картины, ворошить прошлые лета, потом снова из воспоминаний, как из глубины, выплывал на берег боли и снова удирал от него. И все вспоминалось так ярко, будто в первом звучании вставало перед глазами. Если видел девушку с отцом, переметал мысли на старого пасечника, затеняя им любимый образ. Когда потом представил, как она ползет к железной дороге, взрывает рельсы, начал думать о руинах, авиабомбе и все другое, обходя образ Соломии, хоть и нельзя было отойти от него, как от тени. Тогда, хоть и не раз думалось об этом, неожиданно пришла мысль, о которой напомнил товарищ.

— А у меня, Михаил, радость, — взглянул на него Тур.

Догадался, что сейчас услышит о Соломии. «Ну и пусть».

— Какая? — сдерживая себя, спросил с напускным равнодушием.

Тур приблизился к товарищу, обнял его шею правой рукой и ясным взглядом нашел черные, напряженные глаза.

— Влюбился, Михаил. Ты еще не знаешь, какая это девушка Соломия. Про таких только в песнях поют. И любит она меня, как… крепко любит.

— Это хорошо, — твердо промолвил. — Счастлив ты?

— Счастлив, друг.

На закате пришли в лагерь. Созинов пропустил в землянку Тура, а сам остался на улице. Снял шапку и молча вытер рукой горячий пот со лба. Снова болью кричало все тело, и, чтобы немного забыться, пошел к подрывникам.

Между деревьями мелькнула тень, и дозорный с винтовкой наготове встал напротив него. Тускло сверкнул граненый мадьярский штык, освещенный дальним отблеском костра.

— Добрый вечер, — поздоровался с партизаном, и тот, вытянувшись, отступил шаг назад, сливаясь с ветвистым развесистым вязом.

В долинке, у костра, под шатром потемневших деревьев сидели подрывники, тихо разговаривая между собой, их фигуры так сжали огонь, что казалось — он пробивался из исполинского зубчатого подсвечника. На костре распухшими сомами лежали три авиабомбы с выкрученными взрывателями.

И хотя Созинов уже дважды видел, как подрывники из перегретых бомб выбирают драгоценную вощину тола, тем не менее до сих пор это событие не утратило своей первой свежести, волнительного подъема. Стоя на бугорке в тени, он хорошо видел весь костер, бомбы, что черными зевами угрожающе нацелились на живой партизанский круг.

— Лазорко, расскажи что-нибудь о жизни. Ты же так ладно и хорошо умеешь говорить! — обращается Свириденко к Иванцу.

И все партизаны взрываются хохотом, кроме молчаливого спокойного лесника Иванца. Умеет же человек иногда за день даже слова не промолвить, только, знай, трубку сосет и так смотрит большими глазами, словно решает извечную загадку.

— Молчун, молчун, а жену какую выбрал: и говорит, и смеется, и щебечет, и поет, и на вид — воды напейся, и ума — хоть набирай взаймы без отдачи. Никак не пойму, как он ей в любви признался, — притворно удивляется и вздыхает Алексей Слюсарь, страстный певец и хитрец. Даже одно выражение его скуластого лица с лукавыми темными глазами говорит, что этот парень не из тех, что киснут в любую погоду.

— Да она сама ему призналась, — безапелляционно вставляет Пантелей Желудь и, кося глазом на Иванца, начинает рассказывать: — Три года походил Лазорко к Марии, три пары сапог истоптал, уже и на четвертые набрал юфти, а Марусе и трех слов не сказал, только парней от девушки отвадил: силища же у него, как у медведя, — кому охота без половины ребер оставаться. Видит Маруся, что меда из жука не есть, вот сама однажды вечером и пошла в атаку: «Лазорко, дорогой мой, голуб сизый, птичка лесная». А он молчит. «Люблю тебя, мое счастье». Хоть бы бровью парень повел. «Или ты зря ко мне ходишь, сватать думаешь?» Молчит Лазорко, только слушает, что дальше будет. «Если не думаешь брать, я за другого пойду». Хоть бы тебе повернулся. Рассердилась Маруся, и уже с сердцем: «Чего ты молчишь, тоска и боль моя? Ты жених мне или через пень-колоду соседский столбец?» — «Эге, столбец, — в конце концов отозвался Лазорко. — Одевайся — и пошли в загс». — «Так сейчас же ночь». — «Ну, тогда не пори горячки — не умрешь до утра».

Смеются партизаны.

— Хорошо врет. И язык не заболит, — вынимает трубку изо рта Лазорко и снова спокойно начинает сосать черный пожеванный чубук.

— Лазорко, Лазорко, скоро ты Марии автомат достанешь? Ведь так ей, маленькой, тяжело с ружьем, — уже с сочувствием спрашивается Слюсарь.

213
{"b":"277199","o":1}