Как со старыми побратимами, поздоровался Дмитрий с дубами-близнецами на Городище; поклонился праху Стражникова и еще нескольких партизан, которые нашли вечный покой возле притихшего лесного озерца.
И уже разнообразные заботы полонили отряд. Уплотненное время ускоренно закружило новыми делами. Сразу же на партийном собрании обсудили важнейшие вопросы боевой и агитационной работы, утвердили воззвание к населению…
И уже тенями рассеивались по лесам разведчики, молодцевато выезжали на украшенных конях подрывники, немного высокомерно прощаясь с рядовыми партизанами; отяжелевшие, перепоясанные лентами, пулеметчики, прея, выбирали удобные места для засад, а переодетые в рабочую крестьянскую одежду связисты и подпольные агитаторы пошагали в город, в села налаживать связь с народом, с большевистским подпольем.
В лагере забряцали лопаты, заахали топоры и, запыхавшись, отозвались пилы. И на свежем месте партизанская жизнь входила в свои права стремительно, с разгона, как в бой. Только поздним вечером немного стихло в лагере.
Партизаны, сидя у костра, внимательно слушали политинформацию Тура. Слово, оживая, уже становилось песней, становилось воином-победителем, переливалось бессмертным сиянием кремлевских знамен и звезд, приближало тот день, во имя которого твердые руки подняли автоматы или гранаты.
Прислушиваясь к голосу комиссара, застыли на лесных холмах дежурные, не замечая, как на их штыках качается рябь огня. А сердцем слышали сторожевые, как мимо них сюда, в леса, величественно идет их Родина.
Партизанская жизнь, не останавливаясь ни на минутку, входила в свои права. В эту ночь командир и комиссар не ложились спать: обходили Городище, проверяли посты, делились новыми планами. Незадолго до рассвета вышли на припорошенную опушку, которая теперь широко раскустилась гонкими молодыми побегами в нераспаханных, заросших бурьянами полях.
Далеко-далеко в настоянной тишине прозвучал взрыв, подав знак, что хозяева уже хозяйничают на шоссе.
На третий день, после оборудования партизанских землянок, разрушенных врагом, к Дмитрию начали подходить угрюмые бойцы.
— Товарищ командир! Полиция мою мать отдала в лапы гестапо. Разрешите проучить гадов, — обратился хмуро-сосредоточенный Кирилл Дуденко, уже побывавший в своем селе.
— Нельзя сейчас, товарищ Дуденко.
— Почему?
— Более важные дела есть, — пошел с партизаном в глубь леса. — Знаю, что тяжело, очень тяжело тебе… Ну, разгромим полицию. Отомстишь ты. А тем временем по железным дорогам безнаказанно будут проходить поезда со свежими фашистскими дивизиями, танками. Один эшелон пустить под откос — это значимее разгрома всех полицейских кустов в нашем районе. Стерпи свои муки для большего дела.
— А если невмоготу терпеть, товарищ командир?
— Невмоготу? Думаешь, у тебя одного беда. Есть ли теперь хоть один человек, не носящий раны, как не на теле, так на душе?
— Но свои раны самые болезненные, товарищ командир.
— Свои?.. Это я слышал, когда был единоличником. Не партизанскую ты мерку взял, Кирилл. Это кургузая мерка. Под нее навряд кто из нас подойдет… Чем, думаешь, мелкий человек отличается от настоящего?
— Мелкий человек сейчас не в лесах душу студит, а у теплой печи сидит. Мелкий человек, товарищ командир, если жизнь веселая, первым будет кричать ура, первым будет рюмку поднимать, жрать хлеб, он же первым и нагадит, напакостит в чистом доме. А ударит гром — заноет, как комар на болоте. Так как он думает, что его паршивая шкура дороже всей жизни, вместе взятой. Он цены своей шкуре не сложит! — зло и взволнованно откусывал каждое слово. — Я когда-то читал в книжке об одном римлянине. Огнем его пекли, обожгли руку, а он ни слова не промолвил… Не подумайте, что выхваляюсь, товарищ командир: если бы пришлось, пошел бы в огонь, сгорел бы ясным пламенем за свою Родину, за эту землю, которая вырастила меня и между людьми человеком сделала… Я буду мучиться, гореть — и буду смеяться над врагами, а червяком, рабом не стану. Вы видели, когда спасали меня перед виселицей, что я чего-то стою. До войны я еще не знал своей силы, а теперь почувствовал, что такая она у меня — аж тело разрывает… Пустите, товарищ командир!
— Что же, Кирилл, иди. Я хотел тебя послать на станцию. Хотел, чтобы на твоем счету десятки фрицев было; они вот сейчас, когда мы о жизни говорим, везут по шпалам смерть тем людям, без которых и мы бы не жили. Что же, пропустим лишние эшелоны к нашему сердцу. Немало уже пропустили. А завтра новые матери останутся без детей, новые вдовы заголосят. Так как нам свои раны болят сильнее. Нам своя рубашка ближе к телу… А потом кто-то из тех, у кого свое сильнее болит, попадет гитлеровцу в лапы и своих друзей выдаст, так как шкура у него нежная очень, к ней за все годы советской власти никто пальцем не прикоснулся… Иди, Кирилл…
И остановился партизан, обхватив рукой горячий лоб.
— Я на шоссе, на железную дорогу пойду, товарищ командир… Ох, и буду же рвать гадов! Так буду рвать, чтобы аж в Берлине их стон отзывался.
— Вот за это спасибо! Это слово не единоличника, а народного мстителя, — и остановился Дмитрий, обнял Дуденко. У того красным светом сверкнули расширившиеся наболевшие глаза, и он, кусая губы, быстро побежал к своим подрывникам.
А к Дмитрию вторично подошел Николай Остапец, горячечный и до безрассудности смелый в боях воин. У него полиция всю семью спровадила в гестапо.
— Я пока отряд распускать не собираюсь, — коротко отрезал ему Дмитрий.
В этот же день Тур, после разговора с потерпевшими, созвал всех партизан на собрание. Опираясь на оружие, сели бойцы у костра, строго слушая неспешные слова своего комиссара.
Дмитрий с Созиновым именно в это время одобрили план нападения на передвижную танкоремонтную мастерскую. И не заметили оба, как синий вечер заглянул в землянку, как пришел с разведки Симон Гоглидзе и неслышно засветил светильник, сделанный из гильзы 45-миллиметрового снаряда, как заскрипели подводы, идя к далекой посадочной площадке.
Подходя к партизанам, Дмитрий почувствовал горячий голос Остапца:
— Что же теперь, значит, мне делать? И у своих защитников нет защиты? — обвел глазами партизан, ища у них сочувствия. — Тогда я сам пойду бить чертей! Сам пойду, товарищ комиссар!
— Да, не мешало бы проучить, — отозвался кто-то сзади. — Такая наука правильно загоняет крыс в норы. И мозги у них разрежаются, не такими охотниками становятся к крови.
Николай заговорил громче:
— Товарищ комиссар, мы гранатами те безбожные души на такие щепки расчихвостим, что их даже Геббельс в информации не соберет вместе.
— Товарищ Остапец, надо вначале думать, о чем говорить. А ты всегда так, и в бою — сначала делаешь, а потом думаешь, — ровным голосом промолвил Тур.
— Я уже подумал! Не маленький! — еще больше загорячился тот, двигаясь всем телом, и, ощущая немое сочувствие части партизан, его смуглые щеки, глубоко подрезанные двумя морщинами, теперь посерели, еще больше заострился курносый нос, а глаза перекатывали две полоски злого света.
— Нет, не подумал, как и в бою за железнодорожный мост. И тогда твоя горячность чуть не сорвала операцию.
— Это дело давно было и кончилось как по-писанному.
И тогда голос Тура прозвучал резко и властно:
— Ты желаешь делать, что тебе захочется? Тебе свое дороже народного? Для тебя партизанская дисциплина — не закон? Хорошо! Иди и больше не возвращайся в отряд. Нам анархисты не нужны. Иди!.. Считаю, — отрубая каждое слово, сказал тише, — что Николай Остапец выбыл из нашего отряда. Сегодня же это проведем приказом…
— Как выбыл? Разве же я хотел выбыть? Я хотел извергов бить, а не выбыть, — сразу же остыл и аж обмяк от испуга Остапец.
— Ох, и перепугался же! — как волна перекатилась над всеми партизанами.
— А ты думаешь! Чего стоит человек без отряда? Все равно, что сухой стебель в зимнем поле.
— Просись, Николай, у комиссара, сейчас же просись, — шепотом посоветовал Желудь.