— Ещё раз предупреждаю: никому об этом не говори. Из нулевой зоны об этом теперь знаешь только ты, и я рассчитываю на твоё понимание…
— Но почему? — почтительно, но без особого страха спросил Такэо.
— Потому что ты ветеран и должен понимать — дело сугубо секретное.
— Но раз это такой секрет, зачем открывать его мне?
— А, вот что тебя беспокоит. Ну-у… — Фудзии скрестил на груди руки. Потом снова сел по-турецки и, прищурившись, совершенно другим, задушевным тоном сказал: — Затем, что нам нужна информация и мы рассчитываем на твоё содействие. Ты близко общался и с Карасавой, и с Коно, ну, может, и не совсем близко, но, во всяком случае, часто с ними беседовал. К тому же Коно твой сосед, ты мог слышать, о чём они между собой разговаривают. Может, и нехорошо так говорить, но само расположение твоей камеры позволяет с большой долей определённости допустить, что ты мог что-то случайно узнать. Ну так как же?
— Боюсь, что ничем не могу вам помочь. А Карасаву я вообще впервые увидел вчера на спортплощадке, до этого я даже знаком с ним не был.
— Ничего, любая информация сгодится. Вспомни, не намекал ли тебе Карасава на своё желание покончить с собой? Не обсуждал ли ничего такого с Коно? Подумай, внакладе не останешься.
Такэо содрогнулся. «Внакладе не останешься» — обычная присказка начальника зоны, пятнадцать лет назад, когда произошёл тот инцидент с побегом, он тоже намекал, что замолвит за него словечко в суде, но так ничего и не сделал. Теперь-то Такэо знал, что рапорт начальника зоны мало что значит, во всяком случае, он никак не может быть основанием для отсрочки приведения в исполнение приговора. Никаких надежд на Фудзии Такэо не возлагал. Но тем не менее кивнул с самым невинным видом.
— Хорошо. Кое-какие соображения у меня, конечно, имеются. — Фудзии, явно заинтригованный, поднял брови, но Такэо тут же добавил: — А собственно говоря, как именно он умер?
— Этого я тебе не могу сказать. — И Фудзии, словно вспомнив о своём служебном долге, бросил быстрый взгляд на две золотые нашивки, сверкающие справа на обтянутой мундиром груди. Затем извиняющимся тоном проговорил: — Подробности узнаешь из газет.
— Но это сообщение наверняка будет полностью вымарано.
— Само собой. Но ведь сколько ни вымарывай, вы всё равно откуда-то всё узнаёте. К примеру, тебе ведь уже известно о позавчерашнем инциденте?
— О том, что случилось на спортплощадке?
— Это было вчера. Я имею в виду позавчерашний случай.
— Откуда? Вся газетная полоса была черным-чернёхонька. Можно было только догадываться, что что-то случилось, но, что именно, мне, конечно же, неизвестно.
— Ну, в своё время ты и об этом узнаешь.
— Слушаюсь.
— Да, кстати, о Карасаве. Я ведь не просто так рассказал тебе об этом сугубо секретном деле. Надеюсь, ты оценишь мою откровенность и сообщишь, если тебе что-нибудь станет известно. Только повторяю, хотя мне и самому уже надоело это твердить, ни в коем случае никому не говори о нашем разговоре. Если пойдут слухи, виноват будешь только ты, и мне придётся принять соответствующие меры. Ведь ты единственный среди заключённых, кому об этом известно.
Расчёт начальника зоны был очевиден и прост: я тебе секретные сведения — ты мне — информацию. Судя по всему, он испытывал информационный голод.
— А, вот что я вспомнил. Карасава сказал: «Я никогда не стану нарушать дисциплину. А уж если нарушу, им не поздоровится».
— Когда он так сказал?
— Вчера на спортплощадке. Ещё сказал, что всё уже подготовил.
— Правда? Значит, вчера у него всё было готово… Это очень важный факт. А о причинах он что-нибудь говорил?
— Он не признавал смертной казни в её современном виде. Считал суд фарсом. Видимо, ему казалось, что справедливее убивать людей так, как делал он сам, то есть линчевать. А раз справедливость на его стороне, он должен выступить с решительным протестом против несправедливости, то есть смертной казни, единственной же возможной для него формой протеста было самоубийство.
— Он говорил, что хочет покончить с собой?
— Да нет, но думаю, именно это он имел в виду, когда говорил — им не поздоровится.
— И ты сразу понял, что он имеет в виду?
— Ну, не то чтобы понял, — поспешно сказал Такэо. — Просто у меня было что-то вроде предчувствия. Я подумал, что в принципе у него есть только один выход — покончить с собой. Он ведь приветствовал любое убийство, лишь бы оно совершалось во имя провозглашённой им идеи справедливости. Суд Линча, внутрипартийные разборки… Иными словами, убивать во имя революции в высшей степени благородно. А уж если речь идёт об убийстве, которое может быть воспринято как удар по самому институту смертной казни… И учитывая, что самоубийство тоже своего рода убийство… В общем, мне казалось, что для него вполне естественно было прийти именно к такому выводу.
— Вот придурок! Значит, уважение к жизни — для него пустой звук!
— Скорее всего. Правда, он и здесь проявлял свойственную ему последовательность, выделяя два типа жизни: жизнь, достойную уважения, и жизнь, достойную презрения. И, свято веря, что сам живёт жизнью, достойной уважения, дошёл в этой вере до логического конца.
— У него мания величия. Ещё это называют ганзеровским синдромом.
— Это вы о чём?
— Ганзер — американский психоаналитик. Он занимался изучением психики заключённых и пришёл к выводу, что у них есть предрасположенность к мании величия. Думаю, что это именно такой случай. А кстати, насчёт Коно. Как ты думаешь, не придёт ли ему в голову последовать примеру Карасавы?
— Ну, я не умею предсказывать будущее.
— Что ж, ладно. — И начальник зоны поднялся. — На сегодня довольно. Если что-нибудь вспомнишь, пошли за мной. Скажи — по тому самому делу. — И уже нажимая на кнопку сигнального устройства, многозначительно добавил: — Совершенно секретно, не забывай.
Дверь беззвучно открылась. По джутовому покрытию коридора прошелестели удаляющиеся шаги. Несмотря на гигантский рост, Фудзии ухитрялся двигаться легко и бесшумно, как ниндзя. Скривившись от оставшегося в камере сильного запаха, Такэо подошёл к окну. Винт совсем разболтался, пришлось долго вертеть ручку, прежде чем оно приоткрылось. Во рту был какой-то горький привкус, никак не удавалось отделаться от неприятного ощущения, что его вынудили сказать то, о чём лучше было бы промолчать. Вокруг Фудзии всегда создаётся сильное магнитное поле, под воздействием которого невольно теряешь почву под ногами. Как-то незаметно ему удалось внушить Такэо, что ни сам Карасава, ни его смерть не имеет к нему никакого отношения: ну умер один из заключённых, ничего особенного, к тому же он явно был не в своём уме. Но теперь эта смерть вдруг надвинулась на него во всём своём реальном значении, облечённая в плоть и кровь. Молодое, гармонично развитое тело, носившее имя Митио Карасава, чёлка, занавеской прикрывавшая лицо, колючий блеск маленьких глаз, белые, словно посыпанные мукой щёки, крепкий, атлетический торс — ничего этого больше не существует. Но он почему-то не испытал того потрясения, каким вчера стала для него смерть Сунады. Такое ощущение, будто Сунаду умертвили насильственно, а Карасава умер естественной смертью.
Возможно, вертопрахи-газетчики расценят поступок Карасавы как поражение, отход от революционных позиций. Утверждая «самоубийство есть поражение», они преисполнены гордыни, мнят себя победителями: ещё бы, сами-то они ведь не покончили с собой, а продолжают жить. Но Карасава вовсе не был похож на человека, потерпевшего поражение, он не выглядел мрачным или подавленным. Наверняка, умирая, он покатывался со смеху. Или по крайней мере полагал, что станет Богом. Так или иначе, вера кирилловского толка — и Такэо неоднократно находил тому подтверждения — не более чем жалкая иллюзия. Бог Карасавы только убивает, он не породил ни одно живое существо. Истинный Бог уносит великое множество жизней, то есть является главным убийцей, но одновременно он и производит на свет великое множество жизней. Страсть Карасавы к отрицанию стоила жизни тринадцати его единомышленникам и ему самому — то есть в конечном счёте унесла всего-навсего четырнадцать жизней. И сам он считал это напрасной тратой сил. Можно ли на этом основании считать, что он потерпел поражение?