В газете упор делался на том, что преступление Коно изначально никак не было связано с революцией и что юнцы, которые эту связь выявили и включились в деятельность по спасению Коно, являются просто «кучкой психов, имеющих склонность к софистике». Действительно ли дело только в этом? Неужели молодые люди, атаковавшие вчера тюрьму (многие были ранены, многие — арестованы), все как один — сумасшедшие? Сразу и не поймёшь. Надо разобраться. Для начала хорошо бы ознакомиться с личным делом Коно, потом встретиться с ним… В конце концов, это вполне вписывается в круг обязанностей тюремного врача. Или всё дело в том, что Коно действительно может оказаться ценнейшим материалом для изучения синдрома бредоподобных фантазий Бирнбаума? И, проявляя интерес к его состоянию, он пляшет под дудку начальника зоны Фудзии? Тикаки тут же представил себе ироническую улыбку на всегда таком почтительном лице зонного.
— Спасибо, — сказал он, возвращая газеты Томобэ, и снова набрал номер. На этот раз надзиратель Ямадзаки отозвался сразу. Тон у него был нагловато-заносчивый, как у всех тюремщиков-ветеранов, но, поняв, что звонит доктор Тикаки, он тут же сменил его на подчёркнуто почтительный. Как все глуховатые люди, Ямадзаки говорил слишком громко.
— Знаете, доктор, я хотел посоветоваться с вами относительно Боку. Утром он вдруг заговорил. И всё твердит: «Позовите доктора, мне надо с ним поговорить». Я ему — «Скажи мне», а он ничего не желает слушать. Я сразу же позвонил вам, но вы ещё спали, поэтому я заскочил в ординаторскую и оставил для вас на столе рапорт. Что прикажете делать?
— Он ел?
— Да, кстати, как мне его теперь кормить? До вчерашнего вечера мы вводили ему пищу принудительным образом, через трубку, поэтому ему ничего не принесли.
— А сам он просит есть?
— Да нет, он вообще всем только голову морочит и ни с кем, кроме вас, разговаривать не желает. Правда, с санитаром он готов поболтать, но говорит наполовину по-корейски, так что тот почти ничего не понимает.
— У меня десять вызовов, к тому же главврач велел к нему зайти, но, так или иначе, я постараюсь прийти как можно быстрее. Да, а как там Ота?
— По-прежнему. Сначала хныкал, как грудной младенец, а потом стал буянить, требует, чтобы ему немедленно дали тетрадь и ручку, мол, разрешение у него есть, и он будет писать жалобу. Не поймёшь: то ли он совсем тупой, то ли придуривается. С одной стороны, вроде хандрит, но, когда ему принесли еду, слопал всё подчистую, и теперь нудит, чтобы ему купили гамбургер, якобы у него есть ещё кое-какие деньжата на счету. Не знаю, что с ним и делать.
— Писать пусть пишет. А с гамбургером лучше повременить. Ведь вчера его сильно рвало.
Он повесил трубку, и как раз в этот момент в комнату вошёл Сонэхара с висящим на груди стетоскопом. Сегодня он был до приторности дружелюбен, не то что вчера.
— О, вы уже проснулись? Говорят, ночью вам досталось?
Тикаки, словно в отместку за вчерашнее, не ответил и двинулся к двери, но Сонэхара, явно пребывавший сегодня в благодушном настроении, не отставал.
— Утром видел доктора Таки, на нём просто лица нет. Ему пришлось констатировать смерть казнённого, а это для него страшнее страшного. Ничего, в общем-то, особенного, всем приходится это делать, но он совсем скис. И жалко его, и смешно. Не понимаю, как такому размазне удаётся успешно орудовать скальпелем? Ах да, кстати, он вас искал. То ли Сунада просил его вам что-то передать, то ли ещё что. Он должен был оставить записку.
— Там нет никаких подробностей.
— Ну, на самом деле это довольно-таки забавная история. — Сонэхара отошёл к окну, и его лысина засверкала в лучах утреннего солнца. Он стоял против света, и казалось, над его головой — нимб, как у Будды, Подумав, что именно на этот эффект он и рассчитывал, Тикаки досадливо поморщился.
— По его словам, Сунада ужасно переживал из-за вашего пальца, всё твердил, что хочет лично просить у вас прощения. Кто бы мог ожидать от этого придурка? Правда, забавно?
— Но ведь он вчера уже извинился.
— Да? Значит, эта мысль постоянно его сверлила. Он вообще склонен вдаваться во всякие мелочи…
— Да, Сунада человек нервный и легко возбудимый.
— Ну, этого бы я не сказал. Я бы скорее назвал его толстокожим или невосприимчивым. А уж я-то изучил его досконально, вот он у меня где сидит. Как-то у него случился приступ аппендицита, боли наверняка были ужасные, а ему хоть бы что… От операции отказался наотрез, пришлось лечить его одними компрессами. Вот и сегодня утром он был совершенно спокоен, всем улыбался. А ведь обычно в таких случаях, уж поверьте моему опыту, люди ведут себя совсем по-другому: одни возбуждаются до крайности, другие, наоборот, каменеют, третьи вдруг лишаются сил и не могут шагу ступить. И ночью он спал как младенец.
— А, значит, ему всё-таки удалось заснуть. Это прекрасно, — неожиданно для себя самого сказал Тикаки. — А то, когда я вчера его осматривал, он боялся, что его будет мучить бессонница.
— Это на него похоже. Но ведь уснул-то он потому, что вы ему дали снотворное?
— Нет, он вернул таблетки обратно. Сказал, что хочет провести последнюю ночь, не прибегая к помощи лекарств.
— Вот видите? Конечно, толстокожий!
— Возможно, вы и правы, — кивнул Тикаки, делая над собой усилие, чтобы не ввязываться в спор, но про себя подумал: за всеми этими определениями — легко возбудимый, толстокожий, сильный, слабый — в сущности, ничего не стоит. Только перед смертью человек употребляет слова в их прямом значении, только тогда они обретают первозданный смысл и ту монументальную значительность, какая была в крепко сбитом теле осуждённого Итимацу Сунады. «Не нужно мне никакого лекарства. Я передумал. В конце концов, это моя последняя ночь, и я не хочу ничего упускать, ни одного момента». Никто не знает, как провёл Сунада эту свою «последнюю ночь». «Спал как младенец» — чисто внешний факт, достойный того, чтобы быть занесённым в журнал наблюдений, не более. 9 час. 45 мин. Неумолимо стремительное вращение секундной стрелки. Перед глазами Тикаки вдруг чётко, как бывает во сне, возникла картина — Сунаду тащат на эшафот. Впрочем, может, казнь уже свершилась. Ноющая боль в пальце вдруг стала острой, почти невыносимой, словно в него вселилась душа Сунады, так или иначе скоротавшего свою «последнюю ночь». Испытывать страх смерти — то же самое, что бояться будущей боли… Но сама смерть — скорее вроде наркоза. Она снимает любую боль. Теперь понятно. Тот человек — Сюкити Андо — всё-таки неправ. Есть нечто абсурдное в его словах: «Что толку представлять себе смерть, от этого ни холодно ни жарко», «Бояться смерти — то же самое, что бояться боли». Куда честнее Такэо Кусумото, признавшийся: «Я боюсь смерти». А боль — свидетельство того, что человек жив.
— Доктор Сонэхара, у вас там уже собралось много больных, — объявил, входя в ординаторскую, фельдшер.
— Сколько их? — спросил Сонэхара, вытаскивая из портсигара сигаретку и неторопливо прикуривая от зажигалки.
— Человек двадцать пять.
— Пусть побольше соберётся. Вот выкурю сигаретку и приду.
— Простите, но в приёмной нет места.
— Да ладно, туда влезает человек сорок. И почему это в наших тюрьмах не разрешается курить в присутствии заключённых? Из-за этого надо каждый раз тащиться в ординаторскую.
— Скоро из третьего корпуса приведут ещё тринадцать человек.
— Справимся. По пятнадцать секунд на каждого. Тогда никто не будет в претензии. — Сонэхара раз пять подряд затянулся и, с сожалением швырнув сигарету в наполненную водой пепельницу, вышел. Томобэ бросился за ним вдогонку, они остановились в коридоре и ещё некоторое время о чём-то шептались. А в ординаторскую, почти столкнувшись в дверях с Томобэ, вошёл Танигути. За ним с подносом, уставленным стаканчиками с мочой, шествовал санитар Кобаяси. Дав санитару подробнейшие указания относительно анализов, Танигути отослал его вместе с подносом.
— Привет! — сказал Танигути, кивнув Тикаки. — Встал наконец?