Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Зажгли свечи. Лица музыкантов опухли и покраснели. Их угощают вином.

На площадке тесно, негде яблоку упасть. В полумраке пары все плотнее прижимаются друг к другу. Они тяжело дышат, взбудораженные запахом разгоряченных тел. Единственный в году праздник!

— Октавия, Октавия, — шепчет Руфо, привлекая к себе девушку.

Они танцуют почти на одном месте. Пары толкаются, наступают друг другу на ноги. Руфо еще смелее прижимает к себе девушку.

Как и другие парни и девушки, они целый год жили мечтой о празднике. Здесь, на ртом скотном дворе, они могут увидеть друг друга, целоваться и обниматься, говорить о самом сокровенном, решить, уезжать ли им из деревни или оставаться.

— Октавия, мы когда-нибудь уедем отсюда.

— Непременно уедем, Руфо. Но только после того, как умрет моя мама.

Оба они молоды и полны сил. Их тела упруги и тверды, как раскаленный на солнце камень, и налиты соком, словно тополя, напоенные дождем. Они привыкли работать в поле.

На село опустилась черная ночь. Ни зги не видно. Только там, вдали, где проходит шоссе, мелькают огни куда-то спешащих машин.

Пожилые люди, те, что не ходят на танцы, уже давно разошлись по домам. Приходит ночь и для тех, кого праздник выбил из колеи привычных деревенских будней. Они смотрят друг на друга и про себя думают: «Вот мы и дома. Праздник кончился. II снова все пойдет по — прежнему». В слабом свете свечей люди двигаются словно призраки. Некото рым стыдно вспомнить о прошедшем дне. Они в темноте стелют постели. Зачем зря жечь свечи?

На улице похолодало. Овцы в хлеву уже спят.

А под навесом скотного двора все танцуют парни и девушки. Хмельные от вина, духоты, запаха разгоряченных тел, оттого, что они наконец вместе. Они хотят, чтобы праздник никогда не кончился, хоть и не знают, почему. В эти минуты жизнь всем кажется прекрасной. Случилось чудо! Они убежали от самих себя.

Вернувшись в свою каморку, Мигель опять пересчитал деньги. И снова они обменялись с женой все теми же фразами.

Алькальд снял траурную одежду и лег спать.

В деревенском кабачке за бутылкой фруктового вина четверо крестьян все еще тасуют карты.

Руфо и Октавия танцуют. Словно одержимые, они уже целых два часа не могут оторваться друг от друга. Под на* весом душно, как около раскаленной печи.

— А когда твоя мама умрет?

— Уедем.

У него нет больше сил сдерживать себя, и он наклоняется к ее нежному, теплому, покрытому капельками пота плечу. Девушка чувствует на себе руки мужчины. Струйка крови с ее губ медленно стекает по шее. Они еще теснее прижимаются друг к другу.

А праздник, их праздник продолжается.

Нуньес, Антонио

СТРАДА (Перевод с испанского С. Вайнштейна)

Ане Марии Матуте

I

— Придешь ко мне через неделю, свидимся у Хосе в усадьбе.

Это говорит матери отец, обертывая серп в длинную дерюжную ветошку. Мы только позавтракали, и мать прибирает со стола. За окошком, вся на солнце, пышет жаром улица.

— Сегодня, значит, четверг, — подсчитывает мать.

— Не четверг, а пятница, — поправляет отец.

— А и верно — первая в этом месяце пятница.

— Вот в конце будущей недели вдвоем и придете.

— Исподнее на переменку возьмешь? — кивает мать на горку выстиранного белья.

— Нет, покуда обойдусь. Как пойдешь, захватишь.

Прощание длится недолго — одно мгновение: отец ткнул жесткой и черной своей щетиною в материну щеку, и мать едва ему ответила. Связывало ли их мое присутствие, или меж ними так всегда водилось, или по какой иной причине — сказать не могу.

Я сижу в дверях — здесь чувствуется ток воздуха, хоть немножко да легче дышится — и сучу пеньку, обрезая очесы ножницами. Отец — его левое запястье охватывает широкий кожаный ремень от часов — поднимает меня своими огромными ручищами в воздух и несколько раз кряду целует; тут только меня осеняет, что он уходит. Поэтому, едва он ступает за порог, под нещадно палящее солнце, я подаюсь за ним — молча, не говоря ни слова.

— А ты куда?

— Отпусти его, Роса, — вступается отец, — он с пенькой погодя управится. До шоссе меня проводит и вернется.

Отец берет меня за руку. Хорошо ощущать свою руку, тонкую и гладкую, в его ладони, широченной и такой твердой, мозолистой. Отец шагает крупно, размашисто, и я своими пеньковыми сандалиями все черпаю белую подорожную пыль, оставляя за спиной широкую борозду. Хорошо б Понести серп, но отец непреклонен: нельзя, можно обрезаться. Я упорствую, и тогда, чтоб отвлечь меня, он показывает на издыхающего у обочины воробья: крылья опали, клюв хватает судорожно воздух, крошечные, в предсмертной муке глаза подернуты пеленой — бедняга не перенес жары.

— А ну, поднажмем! — говорит отец. — Меня уж заждались, поди.

Вот и шоссе, в ворота консервной фабрики как раз входят работницы. Среди них и старухи и девочки — совсем дети. Навстречу под руку с работницей помладше попадается моя тетка Энкарнасьон, она давно мучится трахомой, и ресницы у нее повыпадали. Я говорю ей «здрасте», и она в ответ мне говорит то же самое; при этом улыбается она, как всякий человек, который плохо видит, рассеянно и неопределенно. Встречные мужчины здороваются с отцом, и кто-нибудь да непременно скажет:

— На жатву никак собрался.

На отце вельветовые штаны, черный жилет и черная же кепка. Обут он в самодельные резиновые башмаки — калоши. Через одно плечо на манер скатки переброшено одеяло, оно вгоняет его в пот, с другого книзу сверкающей деревянной рукоятью свешивается серп.

Возле моста, в тени под забором, мы видим степенно по пыхивающих цигарками нескольких мужчин. При нашем приближении они поднимаются, и один, приземистый, косая сажень в плечах, по имени Нарсисо, произносит:

— Вот мы и в сборе.

У отца же Нарсисо спрашивает:

— Идем, что ли?

Отец утвердительно кивает, наклоняется и, взяв меня щепотью за подбородок — от ладони его исходит запах хозяйственного мыла, — говорит:

— А теперь ступай домой… Через неделю опять свидимся. Веди себя молодцом, перво — наперво мать слушайся. Коли скажет: «Сучи пеньку», чтоб ни слова поперек. Или велит кроликам задать корму, или понадобится за чем в лавку к Антониньико сбегать… Договорились?

— Угу.

— Реветь не станешь?

— Не.

— Взгрустнул-то что? Оттого, что ухожу? — И он участливо гладит меня по голове.

Я только пожимаю плечами, разомкнуть губы невмочь. Мне вдруг становится невыразимо жалко себя при мысли — и ничего поделать с собою я не могу, — что отец через мгновение покинет меня, что я останусь один, один как перст, посередь дороги, что жертва, которой от меня требуют, несправедлива, как и вообще несправедлива вся эта жизнь с ее нищетой и заботами.

Отец целует меня, и бригада жнецов, Нарсисо поодаль, трогается под обжигающим пополуденным солнцем в путь.

Назад я бреду медленно, норовлю ставить ногу в прочерченную мною по пыли борозду. Воробей издох и лежит на боку с окостенелыми лапками. Носком сандалии я переворачиваю его на другой бок. А невдалеке, изготовясь, урча, не отводя вороватых остановившихся фосфоресцирующих глаз от птицы, дожидают коты — тощие, почти бестелесые в эту знойную послеполуденную пору, вездесущие коты моего родного селения.

II

Брусчатка на мостовой сверкает в ярких лучах, словно тысячи стеклянных осколков. Мы оставляем позади шоссе Лос Тольос, мать с плетеной корзиной на голове — руки заняты другим — идет впереди. Солнечный диск катится вверх по — над взгорьем, начинает припекать. В руке я держу наготове жердинку, мне любо ковырять в корневищах под олеандрами, шуровать в расселинах меж камней и смотреть, как стремглав, ошалелые с перепугу, прядают оттуда ящерицы, либо чувствовать, как стукает кончиком своим жердинка о твердь рачьего панциря.

64
{"b":"251008","o":1}