Солнце падало на синеватую кайму леса, поляны одевались тенью и прохладой. Под ветлами у озера забивали козла, играли в шахматы. Пришла почта — наступил «родителев» час: читали и писали письма.
«… А еще пропишу тебе, что Клаву взяли. Митьку тоже. Теперь вы пятеро воюете от семьи. Мы дома с Николкой и Наташкой остались. Дед не в счет. Ослаб… На сердце про нас здорово не бери. Нет большей тяготы, чем тоска едучая», — читал товарищам солдат с проплешью меж тяжелых мягких волос.
— Эх-х, едрена кочерыжка, одной земли перекидал сколько, — вздохнули рядом.
— Я семь пар сапог казенных истоптал да две пары трофейных.
Два солдата у самой воды без рубах доказывали один другому, кто сколько потрудился на войне, в армии.
Сбивая сапогами цветы и по-стариковски приседая на крутостях, к озеру спустился комбриг. Сутуловатая спина горбилась в такт шагам, бабье по-домашнему уютное лицо чему-то хмурилось, и глаза, беззащитно-голые, без ресниц на веках, бегали тревожно и озабоченно. Но по мере того, как он приближался к солдатам, и лицо, и взгляд его менялись, принимая привычное выражение простоты, доступности и необходимой на службе строгости.
— Сидите, сидите, — предупредил вскочивших и, покряхтывая, устроился у самой людной группы шахматистов. — Проигрываешь, лейтенант? — Достал портсигар, закурил, пустил по кругу. — Верите, берите — не обкурите, а обкурите — спасибо скажу.
Солдаты задвигались, нарочито шумно прокашливались, умолкали. Комбриг внутренне усмехнулся, понимая смысл их поощрительного ожидания, заговорил вначале не о том, о чем думал, а о солдатских байках.
— Так это же наш университет, товарищ подполковник. Мы все тут из разных мест, разных национальностей и профессий. Вместе спим, вместе едим — чему хошь обучимся. Домой вернемся мастерами на все руки.
— Это хорошо! Это славно! — Комбриг пожевал мягкими добрыми губами, обгорелое безбровое лицо отуманилось. — Кто из вас, ребята, с Дона в бригаде?.. Так, так. А в Тацинской побывал кто? Рад, рад за всех, голубчики. — Он отечески положил взбугрившуюся синеватыми венами крупную руку на плечо белокурому крепышу с нетронутым пушком на припухлой верхней губе, наклонился ближе. — А ты в первый раз?.. В экипаже Шляхова? Тебе, браток, повезло. Вот что, голубчики. — Комбриг распрямил сутулую мужицкую спину, оглядел всех по очереди, словно предупреждая каждого, что разговор у них не пустяковый и требует понимания с полуслова. — Вот что хотел сказать я: старички, не оставляйте без глаза молодых, а вы, кто первый раз, поглядывайте на старичков. Время строгое. Не сегодня завтра…
— Он опять наступать будет?
— Почему опять?
— Листовки кидает, да и сами не маленькие. Не к теще на пироги собрали нас.
— Цыплят по осени считают. В Сталинграде они первыми… Они пришли туда.
— Так то ж…
— До чего ты липучий, Вдовиченко. Так и норовишь, как собака, за штаны цапнуть.
Солдаты оставили шахматы, сдвигались в кружок потеснее. Подходили от озера, землянок.
— Тихо! — Широкоскулое лицо Шляхова потемнело рябинами, хрящеватый, выщербленный оспой кончик носа блестел.
Все затихли и явственно услышали на юго-западе гул, будто по дороге в выбоинах катали тяжелый каток.
— А вы горевали: пропало бабье трепало. Нашлось.
Кто-то с облегчением и яростно выматерился.
* * *
— Товарищ генерал, от Харькова на север идут тысячи машин и двадцать четыре эшелона в сторону Белгорода. — Офицер-авиаразведчик положил на стол командарма шифровку.
Павлов некоторое время в раздумье смотрел на дверь, за которой скрылся разведчик. Штора на окне качнулась от хлопка дверью, впустила в тесную горенку с земляным полом свежий ночной воздух. Настроение, с каким он только что вернулся из гаубичного полка, уступило место прежним напряженным размышлениям. Всегда в такие вот минуты хотелось хоть на мгновение взглянуть на своего противника.
«О чем думает сейчас Модель, этот баловень судьбы и любимец Гитлера? Если верить вчерашнему словаку-перебежчику, все, что накоплено и вымуштровано немцами за эти долгие месяцы весны и лета, ждало сейчас сигнала. Готово было идти и крушить, надеясь повторить лето сорок второго года. Фактически отсюда они начали движение и год назад…» В памяти встал 1941 год. Донбасе. Потом лето и декабрь 1942 года — Нижний Мамон на Дону. Сейчас он волновался, пожалуй, больше, чем тогда. К зиме уже привыкли, там все ясно, а вот как решится вопрос о лете? Чьим станет третье лето? Модель, конечно, уверен, что лето было и будет немецким. Что греха таить — спотыкались и его, командарма, мысли на этом лете. Привычка. А сколько затрачено сил солдатских и бессонных ночей на обдумывание этого дела в штабе?..
Павлов мысленно представил себе старческий лик Земли, которая прятала в своих морщинах сотни тысяч людей, миллионы пудов металла, взрывчатки. Тело ее было нафаршировано минами, исполосовано траншеями, ходами сообщения. Она, Земля, наверное, сердилась на людей за их безрассудство, за то, что они забывали основное назначение ее как кормилицы, и устало-равнодушно взирала на их действия, ждала, когда перебесятся и вернутся к своему изначальному труду хлебопашцев и другим занятиям.
«Вот и сейчас, в эти минуты, где-то немецкий наводчик подкручивает механизмы орудия. И кто знает, насколько он может довернуть или не довернуть эти механизмы».
Смерти Павлов не боялся. У человека военного она всегда за спиною. Боялся неизвестности. «Выстоишь первые два дня, Николай Павлович, считай, операция выиграна», — сказал час назад комфронта Ватутин. Выстоишь!.. Все давно выверено, проверено, высчитано и учтено: завезено необходимое количество боеприпасов, горючего, продовольствия, оборудованы позиции, изучена местность, дороги, развернуты госпитали. Но на войне никто не застрахован от капризов и случайностей судьбы. Вот и думал сейчас, как предупредить все эти непредусмотренные и возможные случайности.
«На нашем участке не пройдут, товарищ генерал. Вы уж будьте в надеже», — уверяли солдаты при проверке позиций. Сами смотрели на него, полагая, что вся правда о войне и предстоящем сражении ему хорошо известна, и надеялись, что все будет так, как они об этом думают и как они этого хотят.
Павлов вышел во двор. Над селом клубилась глубокая тишина. Даже сверчки молчали.
Взошел месяц, и звезды потускнели. В соседнем дворе о чем-то тихо и настойчиво спорили. В доме через дорогу угадывалось движение людей, которые никак не могут решить: укладываться им или не укладываться спать.
— Семка, дьявол!
— Га-а! Черт! Титьку потерял?
— Куда девал мешок мой? Шитвянка нужна.
— В передке у себя посмотри. Нашел?.. То-то ж… Сапоги латать надумал?
— Разорвались.
Разговор умолк. Через время теперь уже Семка спрашивал флягу: «Тетка молока нальет…»
«Кто и когда опишет все это, оживит?» — подумал Павлов. Разговор солдат в соседнем дворе подействовал на него успокаивающе.
Ночь все плотнее кутала землю ворсистым пыльным одеялом. На другом конце села сиплый лай собаки будил хрупкую стеклянную стынь.
Командарм постоял у калитки, вслушиваясь в эту тишину, кликнул адъютанта, приказал подготовиться к движению.
— Едем на КП.
* * *
Старшина Шестопалов взял шинель и вышел на волю.
В землянке грызли блохи, резко пахло полынью, которой спасались от них. Луна одела в черные одежды кусты, лощины, разгребла вокруг себя звезды. Немцы притихли, не пускали даже ракет.
Сон не шел и на воле. Ворочался с боку на бок. В голову лезла разная чертовщина.
— Не спишь, старшина?.. Тоже не могу, — отозвался мучившийся рядом Кувшинов. — В землянке блохи, а тут тишина. Будто сдох проклятый.
— Думай о чем-нибудь хорошем.
— Ох-хо-хо. — Худой узкоплечий Кувшинов ожесточенно зачесался, сел, выложил руки поверх шинели. — Где ты его возьмешь, это хорошее? Давай закурим.
Солдаты не спали третью, ночь подряд начиная со второго числа. О спокойном и хорошем не думалось.