— Доставай, дед, ложку. Подсаживайся.
Женщины развязали узелки, достали печеные картошки, луковицы, подозрительного цвета лепешки. Худобу и бледность их лиц скрашивал вешний загар. Теплый ветерок румянил щеки.
— Обедать с нами, — позвали танкисты и их.
— На всех не хватит.
— Сколько хватит.
С минуту только стучали ложки о котелки, чавкали рты, покрякивали.
— Значит, не собираетесь бросать нас, — выронил дед с набитым солдатской кашей ртом.
«Вон оно что! Вот почему вместе обедать пришли!»- усмехнулся про себя Лысенков, попридержал ложку на весу.
— А ты как думаешь, дед?
— Думаю, и убирать надеетесь, раз сеете. Тоскует земля, жалуется. Перепусти день-два — и хоть не бросай верно. А их ни людей, ни тягла, ни зерна… Это хорошо еще, ваше начальство додумалось, а то хоть в кулак свищи. Как-никак мы пальцы одной руки. Какой ни вырви — больно.
Просвистели крыльями заблудившиеся нырки. Дед проводил их незряче, облизал и спрятал ложку, засобирался.
— Пошли, должно, бабы, ковырять, — сказал он поевшим женщинам.
Бабье войско, почти сплошь перелицованное в армейский цвет — на ком гимнастерка, на ком фуфайка, на ком немецкий мундир, — гуськом поплелось за гривастым дедом к лесу.
Вечером немецкий разведчик наведался еще раз. Над свежей пахотью, в тени леса, густела хмельная пахучая синь воздуха. Разведчик вынырнул из-за пламенеющей узорчатой каймы леса бесшумно. Шляхов попил как раз воды и шел к тягачу. На руках у него щебетала что-то свое серьезно-детское Галинка. Она пришла покататься. В отуманенных лаской глазах обоих не погасло теплое, заговорщически-смешливое, что связывало обоих, когда они кинули разом взгляд в золотистую просинь предвечернего неба.
Синяя молния вошла Галинке в правое плечо. Галинка дернулась, будто вырваться хотела, и тут же обмякла.
— Ты что, Иван! — кричал Кленов и, спотыкаясь, бежал от тягача.
Лицо Шляхова медленно вытягивалось, стыло в крайнем изумлении.
Прибежал Лысенков. От леса, чуя беду, бежали пахотью женщины и старики.
— Машину, лейтенант! За Суровикиной! — Шляхов положил девочку на ватник, приставил ухо к груди, торопливо надорвал зубами и стал бинтовать индивидуальным пакетом плечо и выходное отверстие в левом боку.
Немец пролетел над полем еще раз. Косая тень его накрыла людей, сгрудившихся у девочки. Летчик отчетливо видел сбежавшихся и бегущих по полю стариков, женщин, солдат. Удобней мишени и не придумаешь. Но немец стрелять почему-то не стал. Наоборот, пролетел еще раз и как бы даже завис над толпой, но стрелять снова не стал. Видимо, остался доволен своей работой.
Часа через полтора приехала Суровикина, хирург медсанбата. С ней приехали еще два врача и сестра. Приехали они на своей машине, захватили все нужное для операции.
Шляхов уже перенес девочку на руках домой, уложил на кроватку.
Что сказали и что делали врачи, Лысенков не знал. Нужно было возвращаться в часть.
Суровикина потом рассказывала. Шляхов не спал всю ночь, сидел у кроватки Гали. Девочка хрипела, бредила. Мокрые тряпки на лбу тут же высыхали, сжигаемые внутренним жаром. Раза два девочка приходила в себя, узнавала мать, Шляхова, жалобно просила: «Папочка, ты же любишь меня. Сделай, чтоб не больно было». Шляхов хрустел зубами, не двигался. Затихла девочка в четвертом часу. Шляхов молча поднялся искать инструмент и доски на гробик. Голова у него была белая.
* * *
Помимо войны и сева хлебов на стрельбищах и полигонах по всей Курской дуге солдаты напряженно учились. Гремя гусеницами, к пехотным окопам подошли Т-34.
— Я тебе толкую, а ты снова, як Мартын из конопель…
На бруствере сидят солдаты. Пожилой дядько ожесточенно чешет желтую под пилоткой лысину, сердито втолковывает молодому белобрысому парнишке.
— Я ни бутылкою с гасом, — опасливо косит парнишка на волнистое марево над моторами танков и сглатывает набежавшую слюну. — Повлитрою…
— От дурень! — сокрушается дядько. — Это ж тебе не сусидка Явдоха, а танка. Ну!..
— Гранатою пид гусеницу, а пивлитру на мотор, — волнуется парнишка.
— Ну, что мне с тобою делать? Га-а? Что у тебя за терминология! Ты ж солдат и должен знать общий «отченаш»!..
— Что ты мучишь его, Сидоренко? Совсем задергал, — вступается за парнишку клещеногий помкомвзвода Шестопалов. Желтые глаза его по-кошачьи смежились в полоску, слезятся от дыма цигарки.
Бухая кирзовыми сапогами, подбежал лейтенант. Выпученные глаза застилает пот, левая рука поддерживает планшетку на боку. В стороне, у пыльных кустов боярышника, — начальство высокое. Впереди, сухощавый, подтянутый, руки за спину, командарм.
— Первый взвод! В траншею!
Парнишка засуетился, мелко подавился сухотой в горле, закашлялся.
— Лезь со мною, — положил ему руку на плечо сержант Сидоренко. Хозяйственно оправил на себе снаряжение, проверил оружие и спрыгнул в окоп.
Танки откатились назад, взревели моторама, в клубах белесой жгучей пыли ринулись на окопы. Над окопами на мгновение зависли, обрушились всей тяжестью вниз. В узкие щели поползла жесткая удушливая пыль, горячая вонь моторов, посыпалась земля. Когда танки сползли с окопов, вслед им полетели учебные гранаты и бутылки.
— Вот видишь, — торжествовал сержант. — Вот тебе и пивлитра с квасом.
Белобрысый парнишка кулаком размазал грязь по лицу, вымученно улыбнулся.
Отделение отошло в овраг. Горячее солнце купалось в голубом ветреном поднебесье. Солдаты с потными серьезными лицами, хмурясь и оглядываясь на голоса и пыль поверх оврага, снимали с себя амуницию, оружие, доставали кисеты. Сержант Сидоренко выкопал луковицу дикого чеснока, стал грызть эту луковицу.
— Удивить — уже победить, говорил наш батько Суворов, — поласкал он взглядом своего подопечного.
— Сынок! Хохол-мазница! — посмеялся тщедушный солдатик с хрящеватыми оттопыренными ушами.
— А кто ж он тебе и хоть бы мне: кум, сват? — Сидоренко выплюнул луковицу, отряхнул руки от земли. — Сказку знаешь? — спросил солдатика, — Было у батька три сына. Два умных… Ты хорошему научи (глазами на своего подопечного). Он живой останется, а мать его потом спасибо тебе скажет.
Наверху снова взревели танки, шепелявой скороговоркой залопотали гусеницы. Подопечный Сидоренко побледнел, вытянул тонкую шею. На одиночном окопе, где засели пулеметчики, Т-34 под номером 65 развернулся несколько раз, оставил на месте окопа бугор земли. Бугор раздался, из него выпростался по пояс солдат в каске, и в танк полетели дубовые болванки.
— Видел, — толкнул подопечного в бок Сидоренко.
— То ж сталинградец Кувшинов.
* * *
— Ты уж, Федотыч, по-правдашному зверствуешь. Давишь, будто фрицев, — попенял-Кленов хмурому и раздражительному Шляхову на перекуре. После смерти Галинки Шляхов всего один раз был в Ивняках. Поставил на ее могилке памятничек, сооруженный ремонтниками. Мать Галинки, светлоокая красивая женщина, приезжала несколько раз в лагерь танкистов. Но Шляхов встречал ее как-то холодновато.
Шляхов поморгал устало-сердито на Кленова. Под мокрой кожей на скулах, дрожа, вздулись и прокатились желваки.
— Привыкнут — выживут.
— Поостерегись все же, Федотыч. Кувшинов прошел Крым, Рим и медные трубы. А зелень?.. До беды недалеко. — Лысенков стянул с потной головы шлем, обмерил усталым взглядом распаханное гусеницами поле, зацепился за грядину синего, как снятое молоко, облачка.
— Самое подлое в человеке — трусость, — не сдавался Шляхов. — А немцы жалеть не будут.
— Там и игра другая, Федотыч.
Подходили от других машин, лезли в тень шляховского танка. По-стариковски покряхтывая, подсел и отощавший, как зимний заяц, комбриг. Даже весна не молодила его.
— Что ж получается? — Огнисто-рыжий Вдовиченко пришлепнул на шее муху, вытянул гудевшие от усталости ноги, кровяной, насеченный пылью глаз скосил на комбрига. — Немцы опять с новинкой — «тигры», «пантеры», а мы?