— Черт их маму знает! — дернул плечом майор.
— Они же угробят нас!
— Все может быть. — Майор налег грудью на стремянку в своем вагоне, обламывая нахолодавший новенький полушубок, тяжело дыша, крикнул внутрь: — Костя, Лысенков! Автоматы — и ко мне! К начальнику станции пойдем. Кленова еще прихвати.
— Автоматы зачем?
— Для солидности! Поворачивайтесь!
У водонапорной башни упруго и быстро шагавший майор споткнулся, вернулся назад. Занесенная снегом, в обгорелой одежде — женщина. Метрах в двух от нее снежный бугорок чуть поменьше — спеленатый ребенок. В глазных впадинках — синеватые льдинки слезинок и нетающий снег. Во лбу с антрацитно-рубиновыми блестками по краям жестко мерцала ранка.
— Вчерашние. — Затрепетавшими ноздрями майор потянул в себя тепло избы рядом, сказал сопевшему в затылок Кленову: — Вот чей-то сад… Забор сломанный. Вернись, возьми людей, что нужно, и похороните.
Прокуренная комната начальника станции с заплатами мохнатого инея и пятнами сырости по углам гудела от народа. Все кричали, требовали, угрожали. Начальник тоже кричал всем разом, односложно, затверженно, беззлобно:
— Не могу!.. Рви на куски!.. Ну, рви, рви!..
— Чего орешь? — Турецкий протиснулся к самому столу начальника. Распахнул дубленку. На его груди горячо поблескивали орден Ленина и орден Красного Знамени. В спину подпирал лейтенант Лысенков, из-за плеча лейтенанта желтой костью — приклад автомата. — Чего орешь, спрашиваю? — Турецкий достал пачку трофейных сигарет, закурил сам, сунул под нос начальнику.
— Га-а?! — опешил начальник станции. — Ты кто? — Глянул потрезвевшими глазами, обмяк сразу, вздохнул, как усталая лошадь, всем животом. — Вдвоем, на испуг?.. А ты полк, весь полк давай! — Черное, небритое лицо перекосила усмешка. — Все требуют, спешат по делу. Один я без дела под ногами путаюсь. — Безбровое лицо нахмурилось, приняло прежнее отчаянно-озабоченное выражение. — Снаряды, бомбы на путях. Горит! А у меня людей нет! Помоги! К ангелам поднимут!..
Через полчаса вагоны с боеприпасами разогнали по тупикам, вытолкнули эшелон с горючим в степь и вернулись в комнату начальника станции. Народ поразошелся. Захоженный слякотный пол лизал морозный пар, по запотевшим углам тянулся к лишаям изморози и сырости на потолке.
— Отправлю и вас. — Горячечно часто дыша, начальник рукавом тужурки снял испарину с залысого лба, блаженно закрыл на минуту глаза, открыл, проследил взгляд майора и добрался до лампы на потолке. Бомбежка кончилась, а лампа продолжала мерно, с тихим поскрипыванием раскачиваться. — Две недели покоя не знает. Отплясывает.
— А ты?
— Что я?.. Я сплю… Иногда. Привык, а она не может привыкнуть. — Кривая усмешка вновь сдвинула морщины к ушам и вискам, преобразила все лицо, усталое и нездоровое. Он был явно доволен передышкой, относительным порядком на станции и тем, что так удачно сумел обрисовать этому цыганковатому молодому майору свое положение. — Философия первобытного человека была предельно проста, майор. Основной аргумент — дубинка. Не понял — тюкнул по голове. Повторять не нужно: покойник. А тут голос по трижды за час срываешь — не понимают.
— Кому же польза от такой науки.
— Живым. Не всем же захочется в покойники.
— Рассолодел ты тут, как бабак на сурчине. — Турецкий беззлобно-простодушно хохотнул в стиснутые зубы, пожалел задерганного и наверняка доброго начальника. Пускать бы ему шептунов в песок на печи да ворчать на внуков, а он лается с ничего не признающими и не боящимися ни бога ни черта фронтовиками. Посоветовал дружески: — Слюни подбери, ты не баба. А с нашим братом чуть что — норови за грудки первым. И учти, — верхняя губа майора дернулась, обнажила плотный ряд по-молодому крепких белых зубов, — долго ждать не будем! Поворачивайся!
— Спасибо за помощь! — Начальник утопил в морщинах глаза. Нездоровое рыхлое лицо его испятнили тени.
Под утро эшелон с танками вынырнул в синие сумерки заснеженных полей и, обгоняя искры из паровозной трубы, потянулся дальше на север. Измученные бессонной ночью, в вагоне спали. Лысенков спал внизу. Верхушки щек, до черноты прихваченные морозом, жег изнутри румянец, в межбровье залегли скорбные морщинки. Верхняя губа подергивалась в такт перестуку колес, в красноватых отсветах печки жаром вспыхивало золото зубов, и хмурость исчезала. Казалось, что он все время чему-то смеется. Ногам было жарко, и он их подтягивал к животу, но они снова расслаблялись и подвигались к весело гудевшей печке. Механику Лысенкова сержанту Шляхову, наоборот, было холодно у стены. Он поворачивался к стене то спиной, то животом, тянул шинель с головы на ноги, а с ног на голову. Рябое лицо его матово блестело зимним загаром.
Паровоз время от времени дергал, набирая ход, предупреждающе и зло ревел в морозную и пустынную темноту. Вагон мотало, катались и дергались головы на вещмешках, мерзло повизгивало настывшее железо, пронзительно дуло в невидимые щели. Назойливо бренчал чей-то котелок, будто жаловался на свою судьбу. В углу у нар тускло мерцали железом автоматы и карабины.
Кленов долго не мог избавиться от видения убитого ребенка, не давали покоя синеватые льдинки в глазницах. Наконец укачало и его.
Проснулся от холода, Спина онемела. Левую ногу свело, не чувствовал совсем. От его движений под досками в местах креплений захрустел снег. Поезд стоял. По соседству и на нижних нарах спали. Стонали, скрипели зубами, ворочались во сне. Дверь была открыта. Выжженные синие бока печки оделись мохнатым инеем.
У сгоревших пакгаузов станции — толпа. Свист, скрип снега под ногами, взрывы хохота. Рыжий детина в замасленном ватнике и меховом танкошлеме на затылке безжалостно терзал меха заигранной до хрипоты гармошки. На затоптанном снегу неуклюже кружились толстые от одежды охотники погреться. Их подзадоривали свистом, хлопали большими обмерзшими рукавицами. Задубевшие на морозном ветру лица делили улыбки.
На соседнем пути — эшелон с ранеными. В тамбурах теснились врачи и щеголеватые сестры в полушубках внакидку. И хоть никто ничего не говорил, они понимали сами, что в веселом гомоне и топоте у пакгаузов многое делается специально для них. К окнам вагонов прилипли восково-бледные лица раненых. В окне напротив застыл похожий на куклу с глазами-щелками. Они с тихой покорностью и грустью следили за веселым горластым толчком у обгоревших складов.
— Ленинградские, ростовские есть? — кричали у вагонов танкисты, шевеля плечами, с чувством людей здоровых, повидавших опасности и знавших цену своей военной профессии.
— С какого фронта? Откель?
— Касторная… Под Курском!..
Плюща нос на восковом лице, к вагонному стеклу прижался человек-кукла, весь в бинтах и гипсе.
— Моя — Самарканд! — щурясь на снег и блестя восточными глазами, крикнул сосед человека-куклы.
Подошла к вагону женщина в толстом платке на голове и короткой шубейке, сняла крышку с кастрюли перед животом, и самаркандец, открыв окно, принял от нее в ладони пяток дымящихся картофелин и пару огурцов. «Половина ему», — показал глазами и жестами самаркандец на своего соседа. У других вагонов тоже топтались женщины с разной снедью. Танкисты, глотая слюну, отказывались, деликатно показывали на раненых.
Пробежал солдат. Лицо довольное, красное. Под мышкой сверток.
— Браток! Поделись. Где взял? — неслось ему вдогонку, хотя никто не знал, что он нес.
Кленов вытиснулся из плотной обоймы спящих, спрыгнул на пол, присел на подогнувшихся ногах.
— Мордует! — лягнули его спросонья в зад.
Кленов не обиделся, даже не обернулся. В сонном мозгу мелькнула веселая мысль о кипятке. Он даже поискал глазами котелок свой в куче у закрытой двери. Но тут же обмяк. Станции были разбиты. Живое тепло не всегда найдешь, не то что кипяток.
В вагоне было выстужено основательно. По уторам синевато-красной бочки, служившей печкой, лежал снежок. На улице мороз колючей лапой царапнул за щеки, защекотал ноздри. Кленов даже задохнулся от крепости и густоты воздуха.