Как-то под вечер Алешка ремонтировал лобогрейку у самой дороги, и тут к нему подошли два незнакомца. Потрепанные картузики и пиджачки не могли скрыть их военного вида. Один невысокий, плотный, лет сорока. Пиджачок на его плечах трещал по швам. Второй — молодой, ловкий, с веселыми и быстрыми, внимательными глазами.
— Здорово, парень. Стараешься? — не то в укор, не то в сочувствие сказал тот, что постарше, закряхтел и опустился на полок лобогрейки, от чего та присела едва не до земли. — Курить имеешь?
— Некурящий. — Алешка с зажатыми в руках ключами тоже присел прямо на землю, вопросительно замолчал.
— Курить к слову, кореш, — весело поиграл глазами младший и извлек из штанов толстый кисет. — Какой дурак курить будет спрашивать сейчас, когда на огородах и в поле табаку по ноздри. Хочешь?..
— Нам на хутор Покровский дорогу нужно, — перебил старший.
— А вы откуда идете, с какой стороны?.. Ну так Покровский вы не могли миновать. — Алешка полюбовался неловкостью старшего, поучительно добавил: — Зараз, дядя, врать умеючи нужно, не то как раз влипнешь.
— Ладно пытать. Поговорить надо. — Молодому не сиделось: лихой, видать, парень. На корточках придвинулся поближе, влажно замерцавшими глазами оглядел Алешку. — Неловко тут. Подальше куда-нибудь.
У полуразваленного колхозного овощехранилища, в густом полыннике и бодяках, присели.
— На глухие хутора правитесь? — спросил Алешка, морща губы в усмешке.
— Угадал, кореш.
— Навоевались. Теперь к бабам под юбки… ждать? Знаю. У нас уже есть такие.
Больно кольнув словами, Алешка нахмурился и посмотрел на желтую в закатном солнце стену мастерской, здоровых сильных людей перед собою. Трудно поверить, что они, бывшие солдаты, крадутся по своей земле, как воры, сидят сейчас в бурьянах, прячутся. «Жить хотят? — подумалось тоскливо. — Ну а кто не хочет жить? Что-то большее нашей тоски и боли должно быть. Земля, на какой мы прячемся. Кому вот они грехи свои понесут? Кто и где их ждет, таких? — Алешка поежился как от холодной воды, попавшей за ворот. — Ждут. Сколько окруженцев уже живут в хуторе с бабами. И бабы довольны. Устроились».
Молодой оперся спиной о струхлявевший столб в стене хранилища, вздохнул, заговорил рассудительно и зло:
— Как попали в хвост немцу — тебе не понять, кореш. Пробовали Дон перейти — ничего не вышло. У Галиевки пробовали, — облизал затвердевшие от злого упрямства губы. — Пустил гад в воду, а потом из пулемета строчку перед самым носом, и — цюрюк! Стою перед ним голый, а он, гад, смеется: «Иван буль-буль…» Хороши ночи донские: хоть глаз выколи, а куды…
— А под Монастырщиной?
— Пробовали и там. Вдвоем уже. — Парень тряхнул туго набитый пахучий кисет, оторвал косушку бумаги. — Сейчас главное — ждать. Ждать и делать, что можешь. И ты не рыпайся. Погибнешь — и только. — Прикурил, стиснул зубы, выпуская дым через ноздри. — Дон, что ты хочешь. Мы оба калачи тертые, а не вышло. — Икнул, прокашлялся. — Теперь в примаки. Бабе под подол. Ты угадал.
Длинная прохладная тень мастерской накрыла бурьяны. Было слышно, как из потаенных мест в мастерскую собираются рабочие, бросают инструмент, уходя домой.
Алешка встал, постоял, набычившись и поглядывая в сторону, посоветовал:
— Пробирайтесь на Крутяк, Сохранный, Богаев. Хутора глухие, дорог больших близко нет. Там и свои не сразу домой попадают. Идти вот куда, — указал на синеватую глубь широкого лога. В конце лога, на взгорке, мрели сады хуторка. — Это хутор Козлов виднеется.
Долго провожал взглядом по яру прочного литья фигуру старшего (при разговоре он только двигал бугристыми бровями и хмурился) и ловкую поджарую — младшего, пока оба не скрылись в логу. Сколько же их рассыпалось по хуторам только на Дону! И всё они солдаты.
«Как же так? — не понимал Алешка. — Как же воевать тогда? Этак каждый может устроиться и ждать. Где же набрать солдат? А может, они и нравы: к чему гибнуть зазря!» «Но ведь там, где продолжает идти война, рискуют ежечасно, ежеминутно, идут к чему-то, верят», — твердил другой голос.
Глянул еще раз на яр, отряхнул, размазал в пальцах желтую пыльцу полыни, ощущая ее щемящую горечь, и побрел в мастерские.
«О мерах наказания за нарушение населением приказов оккупационных властей:
1. Запрещается: хождение гражданского населения вне пределов места жительства без особого письменного разрешения (пропуска), выданного ближайшей воинской частью.
2. Запрещается: гражданскому населению находиться вне дома по наступлению темноты без особого…
3. Запрещается: принимать на жительство к себе лиц, не принадлежащих к числу местного населения.
4. Население должно немедленно сообщать старосте о нахождении в деревне чужих лиц.
5. За всякое содействие большевикам и бандитам и за причиненный германским вооруженным силам ущерб виновные будут наказаны смертной казнью.
Главнокомандующий германскими войсками».
— А вот гражданская власть что приказывает, — Алешка споткнулся о железный обод колеса на полу кузницы, вытащил из кармана другой листок. Лицо нахмурилось.
«Казаки и иногородние!
1. Тайный забой скота принимает недопустимые размеры. Этим вы наносите ущерб государству и самим себе. Тайный забой скота является саботажем и будет наказываться смертной казнью.
2. В последние дни многие покинули свои рабочие места и разбрелись по окрестным хуторам. Есть поздние выходы на работу и ранние уходы, Рожь, пшеница и другие культуры находятся в поле неубранными. Кто не будет исполнять требования немецких властей о работе в поле и других местах, будет также наказан смертной казнью.
3. Приговор за преступления, указанные в пунктах 1 и 2, будет немедленно приводиться в исполнение через публичное повешение.
Уездный комиссар Мойер».
— Хоть и не живи, туды его мать. За все повешение.
— Вот дождались, а-а!..
— А про какое государство там сказано? Кому ущерб?
— Немецкое.
— Так оно и мы теперь немецкие.
— Брешешь, упырь чертов!
— Сбреши лучше! — заспорили мужики, спозаранку собравшиеся в кузнице.
— Она и прежняя, советская власть не дюже миловала. — Землистое, в пороховой сыпи навеки въевшейся угольной пыли лицо кузнеца Ахлюстина сбежалось морщинами, из-под колючей щеточки усов желто блеснули корни съеденных зубов. — Кому двадцать пять процентов, принудиловка, а кому и тюрьма.
— А ты, Ахлюстин, слыхать, мельницу ладишь в Лофицком открыть свою?
— Надоело из чужих рук кусок выглядывать. — Ахлюстин снял с гвоздя дырявый брезентовый фартук, накинул лямку на шею, завязал концы за спиной. — Солнце в дуба, а вы все байки гнете. Какой же власти такая работа по нутру придется. Тащи, Алешка. Тащи полосовое железо.
Покряхтывая и матерясь, мужики неохотно стали расходиться, гадая, чем же занять этот длинный, только начинающийся день.
К обеду Алешка и Ахлюстин нарубили полос, пробили в них с обоих концов дырки.
— Будем конный привод делать. Молотить боле нечем, — пояснил Ахлюстин. Опаленные щетки бровей недовольно топорщились, он тяжело, с присвистом, дышал окалиной и угольной пылью. — У Гадючьего вроде ноне ночью Дон перешли. Не слыхал?
Алешка мотнул головой, на шее узлами вздулись жилы, поднял полосы и поставил в угол.
— Алеша! Алеша! — В двери кузницы стояла Ольга Горелова, инженерова дочка. Лицо бледное, воротничок старенького платья прыгал от колотившейся жилки на шее.
Толкаемый внезапным и неясным смятением, Алешка оттеснил Горелову от косяка двери, быстро провел через пустое и прохладное помещение для ремонта тракторов. За мастерскими, на солнечной стороне, остановились.
— Ну что у тебя?
— Андрея видели.
— Кто видел? Где видели?.. Что ты мелешь? — Алешка оглянулся, увлек Ольгу подальше за угол.
— Галиевский дед. У Варвары Лещенковой. Этой ночью разведка была.
— Какой дед? Какая разведка, Оленька? Говори толком.