Я удивился:
— Кто это? Больно уж неудачное место выбрали.
— Кто же знает? Бродячие какие-нибудь. Немца или полицая тут не должно быть… Надо все-таки посмотреть.
И мы поехали на дымок.
Это был не лагерь и не табор — хуже, беднее, непригляднее. Шалашик из сучьев, из бересты, из какой-то затрепанной мешковины не согревал, наверно, и не защищал от дождя. Неумелые и слабые руки мастерили его без помощи каких-либо инструментов. И костерок был разложен такими же неумелыми руками. Он не хотел разгораться, тлел, шипел и чадил.
Сидевшие у костра испугались, увидев нас, но были слишком истощены и утомлены, чтобы бежать или прятаться. Старый еврей с клочкастой белой бородой и ввалившимися глазами на землисто-сером лице привстал и поднял руку ладонью вверх. Я так и не понял этого жеста, но был поражен худобой руки и обвисшими вокруг нее грязными лохмотьями. Две женщины, черноглазые и чернобровые, но такие же худые и землисто-серые, только обернулись в нашу сторону, прижимая к себе двух девочек лет пяти и семи. Все молчали, и даже девочки, испуганные не меньше взрослых, не заплакали и не вскрикнули. Даже на наши вопросы эти люди ответили не сразу. Старик заговаривал и начинал плакать, захлебывался, и худые плечи его тряслись крупной дрожью.
Страшная, но обычная на земле, захваченной фашистами, история. Гитлеровцы загнали за колючую проволоку евреев маневичского гетто и хладнокровно систематически истребляли их. Люди каждый день видели смерть и каждый день ждали смерти. Всех их родных уже расстреляли: остались только вот этот старик, две его дочери и две внучки. Им удалось бежать — без хлеба, без теплой одежды, без обуви прямо в лес, где они не знали никаких дорог, где они не умели жить, не умели добывать себе пищу, не умели защищаться от холода и дождя. Выйти из лесу боялись, чтобы опять не попасть в лапы фашистам. Так и остались жить в этом кое-как сложенном шалаше. Совсем ослабли. Лохмотья уже не согревали тело. Ноги, обернутые какими-то тряпками, отказывались служить. Трудно стало подниматься, шевелиться, думать. Девочки пухли от голода. Опять в глаза взглянула смерть — медленная, томительная смерть от истощения.
Старик перетерпел все и вот теперь, на последней ступени отчаяния, услышав — неожиданно и впервые за долгое время — наши простые человеческие участливые слова, не выдержал и заплакал.
Оставить этих людей на произвол судьбы в этом никудышном шалаше мы, конечно, не могли, и я отправил их с одним из бойцов в лагерь. Там их накормят, вымоют и оденут. Они будут живы. Но ведь это только одна семья, а сколько еще бродит по лесу таких же бездомных, одичавших людей, беглецов из гетто ближайших городов и местечек! Они тоже не имеют никаких средств к существованию, тоже не умеют жить в лесу, тоже нуждаются в помощи. Много мы видели таких…
…Давно уже скрылись из виду и убогий шалашик, и унылая осиновая рощица, лошади топали по старой гати, немного подправленной партизанами, солнце, перевалившее за полдень, светило по-прежнему, а я все еще не мог отделаться от тяжелого впечатления, вызванного этой встречей. Так с этими невеселыми мыслями и доехал до партизанского отряда Крука.
Крук — партизанская кличка, а по-настоящему командира отряда звали Николаем Парамоновичем Конищуком. Я уже знал, что он здешний, родился и вырос в Гривне, одной из ближайших деревень, состоял в подпольной КПЗУ, подвергался преследованиям в панской Польше, а в советское время был председателем Гривненского сельсовета. Он здесь всех знал, и его все знали и, безусловно, доверяли ему. Во время войны он отходил с советскими войсками до Киева, а потом получил задание вернуться для партизанской борьбы.
Голубоглазый брюнет, худощавый и очень подвижный, энергичный в движениях, ростом невысок. Бросались в глаза его медлительность в разговоре и мягкий характер. И еще я заметил в нем, наряду со смелостью и честностью, немалую долю крестьянской хитроватости. Но командирских навыков у него пока не было, строго приказать и жестко, не принимая никаких отговорок, потребовать выполнения он еще не умел.
Место для лагеря выбрано было удачно: сухое, в хорошем сосновом лесу и труднодоступное.
Но что это был за лагерь! Когда мы вошли в громадный шалаш — скорее даже не шалаш, а сарай какой-то, — мне подумалось, что у нас в Столбецком лесу и то было лучше.
Мы, по крайней мере, оба ската крыши засыпали землей — так и теплее, и прочнее, а тут — только солома. И никакой печи тут не было. Не было и двери. Широкий вход занавешивался одеялами.
— Да вы здесь перемерзнете, как только холода настанут, — сказал я Конищуку, а один из наших бойцов добавил:
— Такие конюшни устраивали у нас на лесозаготовках.
Действительно конюшня: никаких коек, никаких нар. Два бревна, положенные во всю длину шалаша, выделяют неширокий проход в середине, а по бокам навалена солома, и на ней спят.
— Постель — солома, на крыше — солома, от одной искорки сгореть можно… А сколько тут помещается?.
— Больше сотни человек.
— Тесно.
— В тесноте, да не в обиде.
— Ну уж нет!
Я живо представил себе, как люди ложатся спать: вповалку, рядами, теснясь друг к другу, и стараясь согреться в этой тесноте. Если надо выйти, обязательно наступишь соседу на руку, а вернуться обратно на свое место, кажется, и совсем невозможно: так здесь тесно и темно. Только у самого входа устроен стол для дежурного, и на нем мигает тусклая коптилка. Шагах в десяти от нее что-то видно, а дальше — кромешный мрак. Длина шалаша — более тридцати метров. Что тут будет, если вспыхнет сено!.. Нет, так не годится!..
Народу в лагере было много, а бойцов мало. Мы видели стариков, женщин и детей; большинство евреи, некоторые такие же беспомощные, как и тот старик, которого мы встретили в осиновой рощице. Крук в своем лагере спас их от гибели: какие ни на есть, но тут у них были и кров, и пища. Это правильно, это необходимо было сделать. Но благодаря этому партизанский отряд превратился в «цивильный лагерь». Отряд не столько боролся с врагом, сколько занимался спасением беженцев. А ведь многие пришли сюда именно для борьбы. Нет, так не годится!.. И я заговорил с Конищуком о коренной перестройке всей их работы и быта.
— В таком шалаше вы не перезимуете. Надо вырыть землянки. И отряд надо разгрузить. Много ли у вас боеспособных?
— Человек двадцать.
— А гражданских?.. Сколько всего народу в этом лагере?
— Ну… как сказать?.. Больше сотни.
— Вот видите. Ваши двадцать человек только охраняют их. Какие же это партизаны? Партизаны должны активно выступать против гитлеровцев… А если бы найти где-нибудь поблизости местечко еще поглуше, сделать землянки, доставить продовольствие, эти сто человек прожили бы и без вашей охраны. Их лес защитит. Только чтобы знало об этом месте как можно меньше людей… Так?..
— Так, — повторил Николай Парамонович, словно взвешивая мои слова и еще не вполне соглашаясь с ними.
— Мы туда назначим начальника… Ну, коменданта, что ли? Вам виднее, кого назначить. Но отвечать и руководить все равно придется вам. Вот и собирайте в этот лагерь всех беженцев. А здесь у вас будет оперативная база, боевой отряд… Так?
— Так. — На этот раз ответ был решительнее. Николай Парамонович соглашался.
— Значит, остается найти место. Вы знаете здешние леса — подумайте, присмотритесь…
— Да у меня уже есть на примете — километра четыре отсюда. Сегодня же можно посмотреть.
— Сегодня же и осмотрим.
И, не откладывая в долгий ящик, мы поехали к месту будущего лагеря. Оно действительно оказалось подходящим — защищенный лесом и болотами сухой островок. Вместе с Конищуком мы наметили, где надо рыть жилые землянки, где устроить баню и кухню. Здесь должно быть все необходимое, чтобы люди жили по-человечески. И они сами сделают все это своими руками. Вернувшись в лагерь, мы отобрали тех беженцев, кто может копать землю, рубить и пилить лес. Завтра они приступят к работе по оборудованию лагеря. А в старом лагере партизаны Конищука сразу же начали рыть котлован для землянки. И сразу же мы подобрали боевую группу и отправили ее на задание. Я послал с этой группой одного из своих бойцов — опытного диверсанта, но руководителем ее был назначен Лазин — заместитель Конищука.