* * *
Утром двадцать седьмого апреля мы были уже в «Военкомате», и сразу нас захватила привычная и налаженная работа, словно мы и не прерывали ее: надо собирать людей, готовиться к Первому мая, добывать продовольствие и, самое главное, надо продолжать борьбу. Куриная слепота, донимавшая меня почти целый месяц, неожиданно прошла, и в тот же день я с группой в двадцать пять человек отправился под Лепель — нужно было взорвать большой и хорошо охраняемый мост на шоссе южнее города.
Особенно отличился в этой операции бывший колхозный кузнец Бондарь. Своеобразный это был человек. Силу он имел огромную, только хромота мешала — переломанная нога плохо срослась и трудно сгибалась. Вероятно, поэтому он и в отряд к нам пришел не сразу. Оставаясь дома, он помогал окруженцам и начал партизанить в одиночку, убив несколько немцев из своего охотничьего дробовика. С этим дробовиком он в первых числах марта явился и к нам, да так и не расставался с ним, хотя добыл себе вполне исправный автомат. «Из него, — говорил он о дробовике, — я всегда попаду». И верно, не промахивался.
Ночь выдалась самая подходящая для операции: дождливая, ветреная, темная. С нами шло несколько местных жителей, которым знакомы были здесь каждая тропинка, каждый камешек. И повадки охранников они тоже прекрасно знали. Фашисты сидели в сторожке, а на мосту топтались двое часовых. Два партизана незаметно подползли с обеих сторон моста, бесшумно и быстро сняли их. А Бондарь с десятью бойцами также бесшумно подобрался к сторожке и ворвался в нее со своим дробовиком и гранатой.
— Руки вверх!
Руки покорно поднялись.
Партизаны забрали оружие, заложили между сваями моста два больших заряда взрывчатки и со смешанным чувством удовлетворения и горечи смотрели, как почти одновременно полыхнули два взрыва, ломая сваи, разбрасывая балки.
На обратном пути мы остановились на отдых в Красавщине. Был поздний вечер. В хате, куда я зашел, горела семилинейная лампа, бревенчатые стены были чистенько оклеены какими-то бумагами. Так бывает почти во всех деревенских хатах, и оклеивают их обычно старыми газетами. Сидишь за столом и от нечего делать читаешь какой-нибудь стародавний фельетон. Но на этот раз дощатую перегородку, разделявшую хату пополам, покрывали не газеты. Мелкий узор прихотливо изогнутых линий, светло-зеленые и голубые пятна топографических карт сразу бросились мне в глаза. Я подошел к перегородке. Барановичи… Минск… Мозырь… Да ведь, это Белоруссия!
— Постой-ка, хозяин, откуда у тeбя эти карты?
— Нашел… Долго рассказывать.
— А ты все-таки расскажи.
— Ну, когда отступали наши, тут в лесу сгорела одна машина. А в ней был железный ящик. Все сгорело, а ящик не сгорел. Я и захватил его. Тяжелый. Думаю, что хорошее, а там — одни бумаги. Бумага добрая, но мне без надобности. Вот разве только стены оклеивать.
— А еще у тебя есть? Ящик-то цел?
— Цел, я его под полом спрятал.
— Покажи!.. Ведь немцы тебе за эти карты такого зададут!
— За что? Я в них не разбираюсь.
— Они сами разберутся… Показывай!
Карт оказалось много: тут и Белоруссия, тут и Украина. И масштаб подходящий, пятикилометровка. Вспомнив, что Батя собирается идти на юго-запад, я отобрал себе восемь листов: те места, куда, вероятно, мы двинемся.
Так, еще не получив приказания о переходе на запад, я совершенно случайно запасся картами тех мест. Ожидать приказания пришлось недолго. В половине мая Батя распорядился мобилизовать всех наших активистов и явиться на Центральную базу с отрядом в 100–150 партизан, готовых и пригодных для большого похода. В несколько дней мы собрали 116 человек, но взяли с собой только 80 — наиболее выносливых и надежных. В «Военкомате» остался капитан Бутенко. В его подчинение, кроме тех, кто были на базе, переходили группы и партизаны, вышедшие на задания, — Сутужко, все еще не вернувшийся из-под Кострицы, Розенблюм, отправленный в Борисов за оружием, и другие.
Семнадцатого мая выступили. Весна была в разгаре. Все зазеленело, зацвело, ожило. Хоры птиц по лесам и хоры лягушек по болотам славили на разные голоса это благодатное время года. Вот она, «черная тропа»! Теперь не замерзнешь в лесу, не завязнешь в снегу по пояс. Но на смену заносам и морозам пришли воды и грязища. Реки и болота разлились. Многие тропы и зимние дороги стали почти непроходимыми, некоторые и совсем исчезли под водой…
Мальчик в клетчатой кепке
Когда я был совсем молодым, в моде были клетчатые кепки, и даже на коробке папирос «Купишь-куришь» Одесской табачной фабрики изображен был юноша в этакой шикарной кепке. С тех пор у нас и саму кепку прозвали «купишь-куришь». Прошли годы, и я, пожалуй, даже удивился, увидев клетчатую кепку в нашем отряде в начале Великой Отечественной войны.
Шел сентябрь 1941 года. Погода была неровная. Дождь принимался идти по нескольку раз в день. Проглянет солнышко, подует ветер, а потом опять дождь. И вот в такую погоду по осклизлой мокрой дороге на нашу гурецкую заставу явился одиннадцатилетний хозяин этой старомодной кепки.
— Где тут командир? — спросил он.
Долговязый Пат смерил его насмешливым взглядом:
— А тебе зачем? Докладывай здесь.
— Значит, надо. Нечего мне докладывать.
— Герой!.. Ты думаешь, что мы со всего района будем ребятишек собирать?
Бойцы заулыбались, и только один, пожилой, примирительно произнес:
— Ну, чего издеваешься?.. А ты, малец, шел бы лучше назад. Какой из тебя партизан?
— А чем не партизан? Ты не гляди, что я ростом маленький…
Случайно и мы, работники партизанского штаба, оказались тогда поблизости. Клетчатую кепку в группе бойцов видно было издали.
— Гляди, какой нарядный, — усмехнулся Щербина. — Что ему надо?
Мы подошли.
— В чем дело?
Бойцы расступились.
— Да вот герой в партизаны просится.
А вид у героя был далеко не героический. И кепка, надвинутая по самые уши, и домотканая бурая свитка, и брезентовые туфлишки — все это промокло до нитки. Мальчик продрог и, хотя старался держаться независимо и бросал на Пата сердитые взгляды, вызывал скорее жалость, чем какое-либо другое чувство.
— В партизаны? Ну, сынок, ты это зря надумал, — решительно заявил Куликов. — Тебя как зовут-то?
— Иваном.
— Так вот что, Ваня, иди домой, подрасти немного, а повоевать еще успеешь.
— А не успеешь — так и славу богу, — добавил пожилой боец.
Но Ваня стоял на своем:
— Я — пионер. Что я буду сидеть сложа руки! Каждый должен сражаться с фашистами.
Тогда и я вступил в разговор:
— Это верно, что каждый должен. Ну а как ты будешь сражаться? Тут сила нужна.
— Я сильный. Я, если хотите…
Заметив, что мы относимся к нему сочувственно, он заговорил горячо и быстро:
— Я могу… Я, чего хочешь, могу. Хочешь, гранату брошу? И с автоматом умею.
— Ладно. Идем с нами.
Я не собирался принимать мальчишку в отряд, но уж если он так просит, попробуем. Его горячность понравилась мне. А главное, жалко было оставлять его на улице: дождь начинался снова. Пускай хоть обогреется в помещении.
В штабе сняли с него свитку и повесили просушиваться. Сняли и кепку, да еще посмеялись над ней.
— Головной убор «купишь-куришь»… Как ты будешь воевать в такой шапке? Тебя немец за три версты на мушку возьмет.
— Отдайте, дяденька.
— Да ты не обижайся, ведь мы тебе добра желаем. — Куликов попытался пригладить его белокурые вихры, но мальчик отстранился и буркнул куда-тег в сторону:
— Я и не обижаюсь.
— Характерный хлопчик!
— Теперь рассказывай, кто ты есть? Фамилия-то у тебя имеется? Или, может быть, ты бесфамильный?
— Почему бесфамильный? Мы Ковалевы. Спросите в Григоровичах про Игната Ковалева, это мой отец был.
И рассказал все. Отец его умер еще до войны, мать осталась с четырьмя детьми, сестра — старше Вани, два брата — моложе. Ваня окончил четвертый класс, учился отлично, хотя, кажется, не был особенно послушным учеником. В пионерском отряде был звеньевым, но теперь спрятал свой красный галстук, надежно спрятал, немцам его не найти, и решил уйти в партизаны. Мальчик показался нам смышленым и отлично знал всю округу: и Волосовичи, и Таранковичи, и Чашники, и Лепель, и Борисов — и, как многие крестьянские дети, не боялся ни расстояний, ни погоды.