Узнала я от него тогда, что его корреспонденция о севастопольских событиях в более расширенном виде, чем в «Нашей жизни», была напечатана в керченской газете, редактором которой был Кристи{95}.
Серьезного значения распоряжению Чухнина Куприн не придавал, рассчитывая, что к весне удастся уладить дело и мы снова поедем в Балаклаву.
В редакции журнала настроение было тревожное. Большинство типографий бастовало. В редакцию заходили только ненадолго, чтобы поделиться новостями о забастовке.
Вся обычная работа была заброшена. От заведующих отделами статей не поступало, и на выход первого номера журнала в январе не было никакой надежды. В таком положении, по-видимому, находились все редакции.
По-прежнему самые последние новости приносили из «Капернаума». Там горячо обсуждались события в Москве, вооруженное восстание, отправка Семеновского полка для подавления восстания.
В памяти Куприна еще свежи были воспоминания о минувшей русско-японской войне. В юности его увлекали военные повести и рассказы, где появлялся романтический герой — военный шпион времен наполеоновских войн и последней франко-прусской войны.
«Ромашов поедет военным шпионом в Германию. Изучит немецкий язык до полного совершенства и поедет…
Какая упоительная отвага! Один, совсем один, с немецким паспортом в кармане, с шарманкой за плечами. Обязательно с шарманкой. Ходит из города в город, вертит ручку шарманки, собирает пфенниги, притворяется дураком и в то же время потихоньку снимает планы укреплений, складов, казарм, лагерей. Кругом вечная опасность».
Мысль написать рассказ о военном шпионе не оставляла Куприна и во время русско-японской войны, но война кончилась, а эта тема так и не нашла художественного воплощения в произведениях Куприна.
Однажды Александр Иванович пришел домой очень взволнованный. Это было через несколько дней после его возвращения из Балаклавы.
— Знаешь, Маша, что я скажу тебе? Сегодня я познакомился с японским шпионом.
Я пошел в «Капернаум» и, прежде чем пройти в кабинет, где сидела вся репортерская компания, остановился у стойки. Я спросил себе рюмку водки и миногу и обратил внимание на оказавшегося рядом армейского офицера. Он тоже закусывал водку миногой. Лицо его меня поразило.
«Какое странное лицо, — подумал я. — Нерусское». А какое, сразу не пришло мне в голову. И только потом я подумал: а ведь он похож на японца, и нет ничего невероятного в том, что это японский шпион, переодетый в армейскую форму.
Он, видя, что я пристально рассматриваю его, заговорил со мной. Сообщил, что приезжий, всего несколько дней в Петербурге и теперь только начинает знакомиться с городом.
— Правда, это хороший дешевый ресторан? — спросил он меня. Я ответил, что да и что я обычно в это время здесь закусываю. Если завтра я встречу его опять, значит, он стремится со мной познакомиться. Как думаешь, Маша, правдоподобна моя догадка?
Я почувствовала, что мысль о японском шпионе захватила Александра Ивановича и он ищет у меня поддержки. Куприн любил приписывать малознакомым людям какие-то необычные душевные свойства, которые почему-то его привлекали, и часто наделял ими первого встречного.
Я знала, что если сразу скажу ему, что это чистейший вздор, то лишу его радостной надежды на открытие.
— Это очень, очень возможно. Саша, что этот человек переодетый японский шпион. Выяснить это было бы, конечно, очень интересно.
— Я непременно этим займусь, Машенька, непременно. Ведь сколько раз во время войны я говорил тебе, что наша русская публика в учреждениях, в общественных местах, в ресторанах ведет себя необдуманно. Неоднократно приходилось слышать, как в ресторане Палкина офицеры после достаточной зарядки громко обсуждали последние военные известия и делились тем, что еще не было опубликовано и считалось тайной. И в такой обстановке, конечно, ловкий японский шпион всегда мог почерпнуть богатый материал.
На другой день было воскресенье.
— Сегодня, Маша, непременно поеду на бега, — сказал мне утром Александр Иванович. — На днях я встретил на Невском мистера Митчела, он пригласил меня сегодня посмотреть «Стрелу», новое приобретение князей Абамелек-Лазаревых.
Я помню, тебя занимали в прошлом году рассказы мистера Митчела о бегах, о том, каким опасностям подвергается рысак — любимец публики, и о том, как их владельцы, соперничающие между собой, прибегают ко всяким уловкам, подкупают не только наездников, но и конюхов и так называемых «конюшенных мальчиков», которым часто бывает за сорок.
В самом деле в прошлом году Александр Иванович пригласил к завтраку мистера Митчела. Его познакомил с ним на бегах сын писателя Достоевского — Ф. Ф. Достоевский, у которого была беговая конюшня.
— На бегах меня, по обыкновению, будут ждать Вася Регинин, Маныч и юнкер Троянский, я прихвачу их с собой к обеду.
Александр Иванович часто приводил с собой к обеду кого-нибудь из случайно повстречавшихся ему в «Капернауме» знакомых, поэтому сообщение его меня не удивило.
Стол был накрыт, когда Александр Иванович появился в сопровождении шумной компании, в которой выделялся среднего роста незнакомый мне армейский офицер.
— Позволь тебе представить, Машенька, штабс-капитана Рыбникова.
Офицер щелкнул каблуками и, когда я протянула ему руку, поцеловал ее.
Куприн посадил Рыбникова возле себя и оказывал ему за столом особое внимание.
По наружности и по говору, по некоторым особым ударениям, которые он делал, Рыбников был типичным сибиряком. В разговоре это подтвердилось, и выяснилось, что он воспитывался в Омском кадетском корпусе и служит в войсках Омского военного округа. Был ранен под Мукденом.
По всей вероятности, Куприн что-то говорил о Рыбникове Манычу. И тот, со свойственной ему бестактностью, после нескольких рюмок водки неожиданно спросил:
— А как на фронте, вас тогда не принимали за японца? У вас ведь такая экзотическая наружность.
Рыбников пожал плечами:
— У нас в Сибири давно, еще со времен предков, первых поселенцев, случаются смешанные браки с местным населением: якутами, башкирами, монголами.
Маныч, видимо, желал развить эту тему, но Куприн вмешался:
— Да, то же самое наблюдается и на Урале: среди оренбургского казачества чистые великоруссы встречаются редко…
К концу обеда, за десертом, художник-иллюстратор Троянский, бывший офицер-артиллерист, которого почему-то капернаумская компания газетчиков прозвала «юнкер Троянский», хотя в отставку он вышел в чине капитана и не был слишком юн, спросив у Рыбникова разрешения, вынул блокнот и начал его зарисовывать.
— Сейчас будет готова и моментальная фотография, — захохотал Маныч.
Александр Иванович поморщился.
— Кофе пить я приглашаю вас в мой кабинет. Посмотрите, штабс-капитан, какой у меня альбом. Патент этого изобретения принадлежит мне, — сказал он, указывая на письменный стол.
Это был длинный березовый стол. Крышка у него была из хорошо пригнанных толстых досок, настолько гладко оструганных, что казалась полированной.
— Здесь все, кто бывает у меня, пишут мне что-нибудь на память{96}.
Куприн показал Рыбникову автографы Вересаева, Арцыбашева, Евг. Чирикова, Семена Юшкевича, Серафимовича, поэтов Бунина, Федорова, В. Ладыженского, Ивана Рукавишникова и других.
Приятели Бунин, Федоров и В. Ладыженский обменивались здесь ядовитыми эпиграммами…
Скиталец написал Куприну:
А. Куприн! будь дружен с лирой
И к тому — не «циркулируй»!
Сам Александр Иванович написал следующее изречение: «Мужчина в браке подобен мухе, севшей на липкую бумагу: и сладко, и скучно, и улететь нельзя». А рядом, сбоку, он потребовал, чтобы написала что-нибудь и я. И тогда наш семейный цикл я закончила фразой из «Белого пуделя»: «И сто ты се сляесься, мальцук? Сто ти се сляесься? Вай-вай-вай, нехоросо…»