Когда я был в юнкерском училище, покровителю моего литературного таланта старому поэту Л. И. Пальмину — его очень мало знали тогда, а теперь уже решительно никто не помнит — случайно удалось протащить в московском «Русском сатирическом листке» мой первый рассказ «Последний дебют». Сейчас я даже забыл содержание этого рассказа, но начинался он с красивой фразы, которая мне очень нравилась: «Было прекрасное майское утро…» Когда я прочитал рассказ вслух товарищам, они удивились и выразили одобрение. Но на следующий день ротный командир за недостойное будущего офицера, а приличное только какому-нибудь «шпаку» занятие — «бумагомарание» — отправил меня на два дня под арест. Номер листка был со мной, и я по нескольку раз в день читал свой рассказ моему сторожу, унтер-офицеру. Он терпеливо слушал и каждый раз, сворачивая цигарку и сплевывая на пол, выражал свое одобрение восклицанием: «Ловко!» Когда я вышел из карцера, я чувствовал себя героем. Ведь так же, как Пушкин, я подвергся преследованию за служение отечественной литературе. Вот видишь, Иван Алексеевич, насколько мои первые читатели были снисходительнее твоего помещика.
Горький слушал молча, пощипывая усы и лукаво поглядывая то на Бунина, то на Куприна.
— Скажу вам, любезные товарищи, что мои первые критики и читатели доставили мне громадное наслаждение. Критики ругали меня так, как только могли. Я был уголовный преступник, грабитель с большой дороги, человек не только безнравственный, но даже растлитель молодого поколения. Вот как! Я был в восхищении от их вдохновенной изобретательности и прыгал до потолка от радости, как проняло этих жаб из обывательского болота. Были письма и от читателей. Враги после моего ареста выражали сожаление, что меня не поторопились повесить. Для некоторых и эта мера казалась мала, и они желали, чтобы меня четвертовали. Но от рабочих и от молодежи я получал горячие пожелания не складывать оружие, а писать еще сильнее, еще лучше. И не тот, кто берет книжку сквозь сон, от скуки, будет вашим читателем. Читателем «Знания», а также вашим будет совсем новый, поднимающийся из низов слой. А это громадный слой.
Внимательный ко всем присутствующим за обедом, Горький обратился к профессору Ростовцеву:
— Недавно я читал в газетах отчет о заседаниях Археологического общества, жалел, что отчет был сухой и краткий.
Профессор Ростовцев принимал близкое участие в раскопках, производившихся летом в Ольвии. И он со знанием дела и увлечением рассказал Горькому о том, сколько различных предметов было найдено во время работ — ваз, утвари, светильников, греческих и римских статуэток и очень много старинных монет.
— Особенно ценной была для нас, ученых, — говорил Ростовцев, — находка большого количества разнообразнейших восточных монет. Это дало нам возможность установить, какие связи были у генуэзцев, основавших в Крыму свои колонии, не только с Грецией, Венецией и разными народами, населявшими побережье Средиземного моря, но и с азиатскими государствами. О них мы не располагали раньше многими данными.
Желая произвести на Горького наилучшее впечатление и внушить ему уважение к своим научным заслугам, профессор пыжился и часто, ни к селу ни к городу, вставлял: «Мы, ученые, полагаем…» Алексей Максимович внимательно слушал, изредка задавая вопросы.
— Нумизматика меня особенно интересует, — заметил он Ростовцеву. — У меня собралась небольшая, но, говорят, интересная коллекция старинных монет. Думаю основательно с этой наукой познакомиться.
Горький назвал несколько известных ему книг по нумизматике и обратился к профессору за советом, какие еще научные работы стоит приобрести.
— Не понимаю вас, Алексей Максимович, — сказал Ростовцев. — Вы большой русский писатель, большой художник — и хотите изучать нумизматику. Зачем она вам? Ведь сколько бы вы ни прочитали книг по востоковедению, египтологии, археологии и нумизматике, о которых вы только что упоминали, науке вы все равно не принесете никакой пользы и останетесь в ней профаном. Так к чему же вам только увеличивать свой и без того большой балласт лишних знаний… Лучше предоставьте нам, ученым, заниматься тем делом, которому мы себя посвятили и где мы полезны. От вас же, Алексей Максимович, мы ждем не научных трудов, а высокохудожественных произведений.
— Премного благодарен, — иронически поклонился Горький. — А что вы скажете, господин профессор, если я задумал написать рассказ о некоем старике, простом крымском земледельце, который, вскапывая землю под виноградник, нашел сосуд со старинными монетами. Когда он показал свою находку специалистам и они объяснили ему значение этой находки, это так его заинтересовало, что он весь остаток своей жизни посвятил раскопкам и был счастлив, когда ему удавалось найти какой-нибудь древний стеклянный сосуд или даже просто черепки, не имевшие значения. Так вот, об этом человеке, который на старости лет нашел цель жизни, я хочу написать. Так как же, по-вашему, написать мне об этом нельзя? Я затронул область, принадлежащую ученым, в которую невеждам и профанам вторгаться не к рылу. Всяк сверчок знай свой шесток. Еще могу добавить, что вообще лишних знаний не бывает.
— Но я же, Алексей Максимович, говорил совсем о другом, а вы переиначиваете смысл моих слов и не хотите понять…
Но Горький был раздражен и больше не слушал профессора. Он повернулся к Батюшкову и заговорил с ним о Художественном театре, о том, что на днях в Москве будет генеральная репетиция его пьесы «На дне»{52}.
— Однако, Константин Петрович, мы с вами у Куприных засиделись.
Я пошла в переднюю проводить Горького.
— Я много, очень много жду от Александра Ивановича, — сказал он мне. — Заставляйте его больше серьезно работать, не отвлекаясь мелочами, к чему у него склонность. Буду на вас надеяться. В мой следующий приезд в Петербург увидимся.
Глава XVII
Горький о «Поединке». — Разговор с Буниным о «Поединке». — Фамилии. — «Леонид Андреев».
— С Горьким, Машенька, мы хорошо поговорили, — рассказывал мне на другой день Александр Иванович, вернувшись из «Знания». — Он подробно расспрашивал о моих военных годах и о том, как я предполагаю воспользоваться материалом. Несмотря на то, что план «Поединка» у меня еще в голове не совсем сложился, хотя я и много о нем думаю, Горький все-таки остался очень доволен нашим разговором.
— Пишите же, пишите не откладывая. Такая повесть теперь необходима, — сказал он. — Именно теперь, когда исключенных за беспорядки студентов отдают в солдаты, а во время демонстрации на Казанской площади студентов и интеллигенцию избивали не только полиция, но под командой офицеров и армейские части… Это задело не только ко всему равнодушных обывателей, но и широкую публику — ведь почти в каждой семье сын или брат студент. Поведение офицеров возмутило всех. И к чему же это повело? Офицерство возомнило себя властью, призванной защищать престол и отечество от «внутренних врагов». В публичных местах пьяные офицеры ведут себя вызывающе, ни с того ни с сего требуют от оркестра исполнение гимна, и если им кажется, что кто-либо не столь поспешно встал, его осыпают бранью и угрозами. Недавно в ресторане был убит студент — офицер шашкой разрубил ему голову; в саду оперетты «Аквариум» застрелен молодой врач; при выходе из театра тяжело ранен акцизный чиновник, будто бы толкнувший офицера. Подобными сообщениями сейчас пестрят столичные и провинциальные газеты.
— «Поединок» скоро не могу написать, — ответил я Горькому. — Повесть должна закончиться дуэлью, а я не только никогда не дрался на дуэли, но не пришлось мне быть даже и секундантом. Что испытывает человек, целясь в своего противника, а главное, сам стоя под дулом его пистолета? Эти переживания, психология этих людей мне неизвестны. И мысль моя невольно возвращается к подробностям дуэли Пушкина и Лермонтова. Но это же литература, а не личные реальные переживания. Теперь я с досадой думаю о том, что было несколько случаев в моей жизни, которые, если бы я захотел, могли кончиться дуэлью, но эти случаи я упустил, о чем теперь сожалею.