Вошли акцизные досмотрщики и хотели отобрать у него три мешка боснийского табаку да кило два казенного сала.
Бранька поднял скандал, вышвырнул из вагона сначала акцизного, потом кондукторов, а под конец и пассажиров, хвать за рычаг — и поехал, одну тетку только и оставил в вагоне, потому как бедный люд теперь имеет право ездить задарма, а господа пускай протирают дорогие подошвы… Доехал таким манером до самого дома. Солдаты — народ смекалистый! Во Вршовицах, за сберегательной кассой, бросил трамвай, и пока прибежали кондуктора и одна кондукторша в гамашах, Бранька давно сидел у себя на кухне и все успел попрятать. Он тогда уже был великий спекулянт, прямо мультимиллионер!
Стоит ли удивляться, уважаемые, ежели я вам скажу, что один мой знакомый, язви его в печенку, привез с фронта пулемет?
Жаль, нет здесь никого из Дольних Краловиц — тамошние этого Ярку Шотолу знают как облупленного.
Выучился‑то он на парикмахера, да после оставил ремесло — больше любил читать книжки про индейцев да романы с продолжением в «Политичке», потом болел золотухой, а перед самой войной служил у дяди своего — возил телят в город, на бойню.
К порядочной работе по крестьянству он был неспособен, трясучка у него была и ноги тощие, как у цапли, да еще платфус — плоскостопие. Вот и взяли его в обоз.
Везучий!
Во вторник, за неделю до храмового праздника, говорит ему тетка:
— Ярка, не заколешь ли нам борова, чтобы не звать этого пьяницу Йеремиаша?
— А то как же, тетушка! Ничего ему не говорите, я обделаю это дельце по-солдатски, как на фронте.
Должен вам сказать, уважаемые, что когда у нас в каком доме колют свинью, полдеревни сбегается помогать. Каждый надеется, не перепадет ли и ему за старания да за помощь ушко, пятачок или хоть из потрохов что, а то и шапка фаршу…
Народу набьется полный двор, и всяк с приветствием««Бог в помощь, мамаша! Бог в помощь, папаша!», «Как поживаете? Как делишки?»
Недруги — и те придут, помирятся, школяры соберутся. Однажды пан учитель даже речь против этого держал. «Негоже, — говорит, — чтобы дети смотрели, как спаривают или убивают животных».
Ну вот, дядя и еще пятеро соседей вытащили из хлевушка борова весом эдак центнера в два. Ярка вынес из риги свой пулемет, растянул треногу, под каждую опору подложил по кирпичу, детишек отогнал прочь, чтобы чего не сломали, лег на живот, прищурился, навел мушку, выкрикнул что‑то, нажал на гашетку — и пошел строчить, аж ствол задымился.
Испугался боров, вскочил, с перепугу набок завалился, потом снова встал — понял к великой своей радости, что этот дикий грохот, огонь и дым вреда ему не причинят, патроны‑то у Ярки были холостые, учебные, с красными головками! Глядит хряк по сторонам: что за суматоха? Зубы скалит. А когда грохот ему порядком поднадоел, преспокойно стал рыться в навозе, да еще похрюкивал от удовольствия.
Опустился я около Ярки на колени и ору ему в ухо:
— Есть у тебя мозги, Ярка, или вовсе нету у тебя мозгов? Опомнись!
Дядюшка Яркин озлился на свою жену, кричит ей что‑то, руками машет, дети дрожат от страху, соседи рады бы перекинуться словечком, да разве в этаком адском грохоте что услышишь… Только друг дружке на Ярку показывают, а подступиться к нему никто не хочет, боятся. Водит он дулом туда-сюда, жмет на гашетку, ствол раскалился, пустые патроны так один за одним и вылетывают… Видно, разум потерял парень! Лежит весь в каком‑то зеленом дыму, дергается и орет:
— Хабахт!.. Фойер!.. Генералшарж… [78] Валяй его… валяй… Ура!.. Наша взяла…
Только теперь до меня дошло: да ведь он хочет показать родной своей деревне, что за штука настоящий бой и что при этом человек переживает. Не иначе нахвастал всем, — мол, в стольких сражениях побывал, а те как же! Да только неправильно он показывал — уж я‑то знаю, я служил в полевой пекарне. Раз обстреляли нас итальянцы, мы даже хлеб перестали печь и отъехали за холм.
Тетушка положила конец сражению — ушатом воды охладила раскаленное дуло пулемета, а заодно и Яркину голову. Да он и тут не опомнился: от возбуждения хватила его падучая, — еле разжали кулаки.
Дядюшка дубинкой отогнал детвору и запер ворота.
Ярку мы за руки, за ноги внесли в дом, положили ему на голову мокрую тряпку.
Вечером пришел резник Йеремиаш, пьяный вдрызг — а то как же!
Стукнул борова топориком промеж ушей, а потом цельный вечер околачивался у плиты и заводил с женщинами дурацкие разговоры.
То и дело бегали в трактир за новым жбаном пива, он пил, набивал колбасы и убеждал меня, будто вся причина Яркиной болезни в ногах — они у него негодящие, слабые.
В ногах ли причина или в чем другом — про то я и сам не знаю…
Воскресная драма в одном действии
Место действия
Над госпитальными бараками, уходящими куда‑то в бесконечность, — ослепительно белое летнее небо.
С крыш падают черные блестящие капли дегтя.
Поднимаясь ввысь, перегретый воздух колеблет очертания кирпичных труб и телеграфных столбов.
В низкие фундаменты крытых толем построек судорожно вцепились полузасыпанные песком, увядшие усики бобов.
Бугристая дорога тянется вдоль бараков к группке сосен вокруг увитого плющом гипсового памятника его величеству — это место получило название «У покойного эрцгерцога».
За рощицей грубо сколоченный забор.
Он огибает ямы, где жгут солому, пепелища и груды перегноя и, обойдя тюрьму, казармы и караулку, скрывается в седой дали.
Небо, бараки, телеграфные столбы, колеи, промятые телегами в пыльной дороге, — все цепенеет в сонной тишине.
Рои боярышниц порхают в огородах над грядками капусты, от которой остались одни кочерыжки, усыпанные пометом гусениц.
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
На лавочке в тени барака, где живут медицинские сестры, сидят шесть женщин.
I. Сестра Лидунка, двадцатитрехлетняя, полногрудая, в белом халатике и белом чепце, крашеные желтые волосы, щеки впалые, нос с двумя горбинками, губы сердечком, выражение лица презрительно-насмешливое. Глазки-щелочки без бровей и ресниц. Болтает под скамейкой чистыми, только что вымытыми ногами в сандалиях — бесформенными, как две колоды. Смеется хрипловато, громко. Когда смеяться не над чем, смеется без причины. Временами насвистывает арии из оперетт. Левой рукой разминает в кармане немецкую сигарету. У нее есть любовник — уланский вахмистр, на итальянском фронте. Пишет редко. Есть любовник — вдовец, ремесленник, изготовляющий щетки, в этом же городе. Есть еще любовник — госпитальный писарь. Но она мечтает выйти замуж. Дает в газетах брачные объявления. Любит сладкое. Завела двух котят. Дома у нее есть цитра.
II. Сестра-стажерка Катержина, в просторечии‑Катетра, худощава, с виду почти школьница. На самом деле ей тридцать лет. Малокровна, водянистые глазки постоянно воспалены и слезятся, руки точно жерди, на бледно-розовых ногтях цветет «счастье». Башмачки двухцветные — черный лак и желтая, цвета серы, кожа. Юбка зеленая, блузка розовая, шелковая, с глубоким вырезом. Треугольное личико покрыто красноватой сыпью. Речь торопливая. Шепелявит, говорит всем телом. Думает вслух. Обнажает зубы, выпячивает костлявый подбородок, ерзает, одергивает юбку, машет руками, поспешно поправляет прическу. Смотрится в карманное зеркальце, мизинцем стирает лишнюю пудру с кончика носа. Упрямо вскидывает голову. Когда не говорит, дребезжащим голоском напевает романс «Сладкий мед твоих уст вечно пить я хочу…».
III. Машинистка Бабинка, высокая тридцативосьмилетняя брюнетка, одета нарядно: платье с глубоким вырезом сшито из кружевной занавески, на загорелой груди покачивается эмалевая дева Мария. Стянута корсетом и поясом из замысловато переплетенных серебряных нитей, сидит — словно аршин проглотила, говорит неуверенно, с медленными, изысканно-церемонными жестами. На заботливо уложенных волосах соломенная шляпа огромных размеров, со страусовым пером, которое спускается на фиолетовую вуаль. В остальном: белые ажурные чулки, белые же, неоднократно чищенные бензином и мелом туфли, коричневые кожаные перчатки, сумочка-помпадурка из бисера. Когда смеется, ее плечики трепещут, словно крылышки. Растягивает губы, обнажая в уголке рта металлический крючок искусственной челюсти. Собирается идти в город — в семь часов у нее назначено свидание с одним вольноопределяющимся. Над ее столом в канцелярии висят две выведенные каллиграфическим почерком надписи: