И вот, раздумывая теперь об этом, прихожу я к выводу — все же не напрасно искал я ту дурацкую комендатуру.
Сапоги Деда Пейшака
Дед Пейшак во всей нашей горно-транспортной колонне был единственным чехом среди погонщиков из Боснии и Хорватии.
Ему было около сорока, но он казался стариком и выглядел на все пятьдесят. Маленькую, сухонькую фигурку его согнул крестьянский труд, ходил он тяжело, чуть вразвалку, сердито топал и размахивал руками, словно споря со своей горькой судьбиной.
Порыжевший клетчатый пиджак на согбенном теле свисал складками, а карманы купленной кем‑то из детей рубахи всегда были оттопырены.
Разговаривая, он подступал вплотную, доверительно понижал голос, дышал прямо на собеседника, и лицо его со множеством морщин, веснушек и угрей становилось карикатурным, когда он выпячивал губы, над которыми грозно торчал клок усов, пожелтевших от нюхательного табака.
За непривлекательной его внешностью скрывалось доброе сердце, терзаемое многочисленными заботами человека уже не молодого, привыкшего к определенному порядку у себя дома, в Чехии, в Несперах, ближайшая почта Луньовице, округ Влашим, где он работал поденщиком в усадьбе и сторожил фруктовые деревья вдоль дорог.
В армии он ото всех терпел придирки и унижения, но при этом упорно вел борьбу с военным колоссом, который во что бы то ни стало хотел, чтобы дед был погонщиком, несмотря на его сопротивление, униженные просьбы и бесконечные жалобы.
Он, собственно, и сам не знал, как попал в нашу колонну.
В начале войны хозяину несперской усадьбы было якобы предписано направить в Бенешов телегу с лошадьми для перевозки обмундирования, и управляющий послал с ними деда Пейшака.
Когда дед прибыл в Бенешов, ему сказали, что он поедет в Пардубице. Там, не обращая внимания на его отчаянный крик, вместе с лошадьми и телегой погрузили в поезд и отвезли в Галицию.
Сперва подохли кони, затем снарядом разнесло телегу. Пейшак стал рабочим на строительстве военных объектов, затем носильщиком на вокзале в Луцке, подметал самолетные ангары, под Варшавой возил камень для ремонта дорог, расчищал снег в Карпатах, дважды лежал в госпитале, ездил грузчиком на автомашинах в Румынии, рыл окопы в Земуне, был посыльным на каком‑то штирийском пороховом заводе, пока по чьему‑то непостижимому распоряжению не очутился в нашей горно-транспортной колонне.
* * *
Над альпийской долиной, над южным ее склоном, где лежит тирольская деревня Пилл, — жаркое полуденное августовское солнце.
Гряда гор своими голыми известняковыми вершинами напоминает груды добела высушенных костей.
На небе ни облачка.
В сараях тихо стоят усталые лошади.
Монотонно шумит горный ручей.
В дубильне староста толчет кору: дрн… дрн… дрн…
На пустынной дороге время от времени то поднимается вихрем, то оседает тонкая известковая пыль.
Солдаты спят после обеда в школьных классах, в конюшнях, на сеновале.
Мухи облепили их заскорузлые, потные ноги.
Дед Пейшак не спит.
Широко расставив колени, он сидит на бочонке из-под огурцов, перед ним засаленный блокнот и погасшая трубка.
Он потеет, сопит и, послюнив чернильный карандаш, дрожащей рукой пишет письмо жене:
«Горячо любимая жена я вам сто раз шлю привет и целую мы все еще в высоких горах в Тиролях одни пропасти и вершины наверху камни и снег это не для людей для птиц только твое письмо дорогая любимая жена с превеликой радостью забрал как только мне на поверке сказали что мне письмо рожь значит у вас уже дома не можете ее молотить раз молотилка у Мейстршиков иди к Коштялам когда будет сход господа у нас хорошие чехи молодые а лучше был бы я уже дома я бы все помог свинью только не забивайте позовите доктора из Влашима раз уж она не жрет и ходит зеленым Винцеку передай чтобы тебе дорогая жена не перечил большой он парень уж больно умный стал и горлохват ежели он тебя не слушает возьми метлу и хорошенько отлупи его сапоги продай дал я за них во Влашиме на ярмарке 9 золотых носил я их всего два года были с подметками так вот не знаю ежели збраславицкий кузнец хочет еще раз уж он мне о сапогах в Польшу писал платил я 9 золотых и 20 крейцаров я отдал за заплаты а коль не хочет так ради бога не отдавай сапоги еще на грязь хорошие дорогая любимая жена ежели нужны тебе деньги так продай их они под кроватью он большой мошенник и все пропьет пусть тут же выложит 5 золотых они мне жмут пальцы так уж сшиты а в поле по навозу хорошо так вот не знаю дорогая жена ежели Винцек хочет их носить так не давай я вам шлю много приветов и целую мы не голодные здесь одни чехи так что я не один так вам шлю привет с сапогами вот как и что не знаю делай как я тут написал дорогая любимая жена раз иначе не выходит целую из далека и свояку привет и пусть посоветует что в такое тяжкое время вам делать храни вас господь бог оставляю вас под защиту пресвятой девы ваш отец горячо любимая жена и Винцичек. Фельдпост[132]
Индржих Пейшак».
На следующий день утром я увидел, как он, присев на корточки посреди газона возле дубильни, что‑то внимательно разглядывал на земле.
Заметив меня, он выпрямился, снял шапку и улыбнулся.
— И… добрутро… пан кадет на шпацир?[133]
— Над чем вы тут колдуете?
— А… вы же знаете… дело всегда найдется… Щавель вот ищу — для зубов хорошо, а у меня опять два шатаются.
— Вы жаловались, что не можете в школе спать. Он приложил палец к губам, растерянно почесал в затылке и, доверительно понизив голос, неторопливо продолжал:
— Оно… ведь… понимаете… такое… дело трудное.
Только… я сплю хорошо… боже упаси, чтобы я жаловался…
— Так что же вас заботит?
— Ничего… совсем ничего… я сплю крепко… как убитый.
— Может, вам все же иногда не спится?
— Так ведь, — он опасливо оглянулся — сами знаете… эти… ребята… болтают… и ругаются.
— Какие ребята?
— Босняки… ну… эти…
— Они шумят, а вы не можете спать?
— Что вы… я крепко сплю… как убитый. Да вот эти босняцкие парни ругаются, а тут… только прошу вас, не рассказывайте никому… тут как‑то в темноте подрались… а из-за чего, кто их разберет?
Пан Винтр, цимркомендант [134], гаркнул на них так, что стекла задрожали, и учительские детки за стеной перепугались… Боже, в ту ночь такое творилось! Я молился под одеялом, чтобы пан Винтр перестал — видно, он малость хватил. Ну, тут ничего плохого нет… пьет вино… тирольское, как сапожник… он мне должен два золотых…
— Почему же вы все-таки не можете спать?
— Значит, так… как вам лучше объяснить. Немцы… У всех у них в Вене были фиакры… У босняков опять же блохи… Они не умываются, разве что у колонки, одним пальцем… Рядом со мной лежит один поляк, тоже с разговорами лезет, а у самого, с вашего позволения, рот косой, шепелявит он… Никто, даже сам черт его не поймет. Я на них всю ночь кричу, говорю: «Побойтесь бога, вы ведь перед сном молились, думали о том, что хорошего и плохого вы за день сделали, вспоминали жен и детей…», а они смеются: «Пейшак, цыц…». Ах, эта война, кара господня…
Дед излил душу, вытащил красный носовой платок и вытер со лба пот.
— Одним словом, вы совсем там спать не можете, покоя нет…
— Что вы? Разве можно так говорить, — обиделся он. — Я сплю как убитый, слава богу.
— С лошадьми у вас непорядок…
— Это… это совсем другое дело, и тут я их благородию все как есть расскажу. Только пусть их благородие тоже никому ничего не говорит… ни-ни!
— Почему вы не доложили, что у белого нет одной подковы и что год по крайней мере его никто не чистил скребницей? Разве вы не видели?
— Видел, как же я такое мог не видеть, все я видел! — опять обиделся на меня Пейшак.