Ужасно, что до самой последней минуты г-н Пруст сохранял полную ясность сознания. Он как бы со стороны видел собственное умирание, и тем не менее у него находились силы улыбаться. Басни о том, что он записывал предсмертные ощущения для описания смерти своих персонажей, в частности писателя Берготта, конечно, не более чем литературные украшения. Но вообще г-н Пруст был способен и на это.
Приходил доктор Биз, хотя он ничего и не мог сделать. Теперь шла только борьба самого организма с болезнью.
Вернулся и профессор Робер Пруст. Уже назавтра после описанной сцены все было забыто, и через несколько дней г-н Пруст послал меня позвонить брату. Профессор понял, что тут ничем уже не поможешь, и, прекратив все свои попытки, мог приходить в любое время, так же как и другие близкие люди, например, Рейнальдо Ан. Вместо врача оставался только любящий брат, осужденный на то, чтобы наблюдать за развитием болезни.
На смену октябрю пришел ноябрь. Не знаю уж, откуда взяли, будто г-н Пруст сказал мне, что ноябрь — роковой месяц, унесший его отца. Подобная неуклюжая аллюзия была совсем не в его духе. И в эти дни он ни разу не упомянул о смерти профессора Адриена Пруста. Точно так же, как ничего не говорил и о матери, кроме одного раза, когда сказал мне, что в детстве она была великолепной сиделкой, если ему случалось заболеть.
17-го, накануне смерти, часов в восемь или девять вечера пришел профессор Робер Пруст. Незадолго до этого больной сказал:
— Селеста, сегодня мне, кажется, лучше. Раз уж вы все так хотите, чтобы я что-нибудь съел... ладно, приготовьте мне тогда соля.
Я занялась солем, и в это время пришел его брат.
— Можно войти к нему?
— Да, сударь, он уже проснулся.
— Как он сегодня?
— Кажется, получше. Попросил соля, я уже приготовила.,
— Подождите немного. Сначала я посмотрю его.
Они долго разговаривали, но г-н Пруст прервался, чтобы позвать меня, и сказал:
— Селеста, я все-таки воздержусь от этого соля.
Уходя, профессор объяснил мне в прихожей:
— Я отсоветовал ему есть рыбу, у него не совсем хорошо с сердцем. Но, слава Богу, он обещал мне оставить вас при себе на всю ночь.
Профессор Пруст ушел, не дав никаких других рекомендаций.
Это было в пятницу.
И в тот же день, 17 ноября, случился тягостный инцидент, не помню уж, до или после ухода его брата. Г-н Пруст позвонил мне, и пока я была в комнате, попросил отвернуться и не смотреть.
— Я хочу подняться и сесть на кровати, — объяснил он, — но уже через несколько мгновений сказал: — Можете обернуться, Селеста, уже все.
Я увидела, что он опять лежит на подушках под одеялами. Взглянув на меня, г-н Пруст устало и очень грустно проговорил:
— Бедная моя Селеста, что же со мной будет, если я не справляюсь сам с собой!
— Это пустяки, сударь. Всего лишь небольшая слабость.
Он ничего не ответил, а только закрыл глаза.
Может быть, он позвал меня, опасаясь головокружения. Зная его щепетильность и изящество буквально во всем, тяжело представить себе, чего ему все это стоило.
Несомненно, что пневмония, которой столь боялись доктор Биз и профессор Робер Пруст, уже произвела свое разрушительное действие, хотя вполне явственно она проявилась позднее — в самые последние дни, а отнюдь не на первой неделе ноября.
Пожалуй, только я одна и сохраняла тщетную надежду на его выздоровление. И не то чтобы совсем не могла поверить в смерть — у меня почему-то не возникало такой мысли. Я мучилась, видя, как он слабеет и отказывается от всего, но все-таки сохраняла уверенность в благополучном исходе.
Однако некоторые признаки и жесты должны были поразить меня. В предпоследнюю неделю он поручил мне послать букет цветов доктору Бизу. Как говорили, будто бы «в знак раскаяния». Но в чем ему было раскаиваться? Что он не исполнил его предписаний? Нет, я полагаю, что это была лишь благодарность за заботу и внимание в течение стольких лет. С другим букетом он отправил меня к Леону Доде, который только что написал о нем большую статью. Помню, это было в воскресенье. Г-н Пруст ждал моего возвращения и отчета. Я рассказывала, что видела самого Леона, он долго разговаривал со мной и проводил меня на лестницу: «Я так люблю Пруста, что готов ради него на все, и не встречал еще никого, кто мог бы сравниться с ним по уму, восприимчивости и сердцу. Мадам, я прекрасно понимаю, что вы значите для него. Прошу вас, если я только понадоблюсь, не стесняйтесь, я приеду в любое время дня и ночи». И он чуть не плакал, говоря это. Г-н Пруст выслушал меня и был явно взволнован. Он сказал только:
— Что ж, и еще одно дело сделано.
Но я как-то не воспринимала все это, несмотря на слезы Леона Доде. Для меня были столь привычны знаки внимания к нему, когда я передавала письма, а уж цветов я отвозила превеликое множество, и каких красивых...
В ту ночь, с 17 на 18 ноября, около полуночи г-н Пруст позвал меня, чтобы я побыла возле него, как он сказал своему брату. Его голос звучал почти радостно:
— Дорогая Селеста, устраивайтесь на этом кресле, и мы с вами как следует поработаем. Если ночь пройдет благополучно, я докажу докторам, что все-таки сильнее их. Но ее надо пережить. Как вы думаете, мне это удастся?
Естественно, я уверила его, и вполне искренне, что ничуть в этом не сомневаюсь. Меня беспокоило только, как бы он еще больше не переутомился.
Усевшись, я так и оставалась несколько часов в кресле, за исключением каких-то своих коротких отвлечений. Сначала мы немного поговорили, потом он занялся корректурой и добавлениями и диктовал мне часов до двух ночи. Я стала уже уставать, в комнате был страшный холод, и я ужасно замерзла.
— Кажется, мне труднее диктовать, чем писать. Это все из-за дыхания.
Он взял перо и больше часа продолжал писать сам.
В моей памяти врезались стрелки часов, показывавшие время, когда перестало двигаться перо, — ровно три с половиной часа ночи. Он сказал мне:
— Я слишком устал. Достаточно, Селеста. Больше нет сил. Но все-таки останьтесь.
Впоследствии профессор Робер Пруст объяснил мне, что, возможно, именно в этот момент прорвался абсцесс на легком и началась интоксикация. Г-н Пруст еще сказал:
— Не забудьте подклеить эти листки на свои места. Обязательно подклейте... это очень важно.
И он все подробно объяснил, что именно нужно делать. Потом повторил:
— Вы сделаете все как надо, верно, Селеста? Не забудете?
— Ни в коем случае, сударь, не беспокойтесь. А теперь вам нужно отдохнуть. Может быть, съедите что-нибудь горячее?
Он отказался и, нежно глядя на меня, произнес:
— Спасибо, дорогая моя Селеста... Я знал, что вы очень милы, но сегодня как-то особенно...
В ту ночь он повторил эти слова раз двадцать.
Г-н Пруст просил меня тщательно разложить его тетради и бумаги; потом стал говорить о том, что хотел бы сделать для меня. Впоследствии я узнала, как, уже больной гриппом, он нашел в себе силы и время съездить по этому делу к своему приятелю, банкиру Орасу Финали, который сам мне это рассказывал. В то воскресенье, когда я носила цветы Леону Доде, г-н Пруст сказал мне:
— Селеста, я напишу письмо на ваше имя и положу в китайский столик. Обещайте мне, что откроете его только после моей смерти.
Я никогда в жизни не открывала без его ведома ни единого ящика, но решила поддразнить его:
— Ах, сударь, женщины любопытны. Неужели вы думаете, что я могу устоять? Конечно же, я прочту это письмо!
— Так вы прочтете? Тогда ничего не буду писать!
— И совершенно правильно, сударь. У вас найдутся дела поважнее, лучше просто скажите мне.
Рано утром 18-го он упомянул о проданных им ценных бумагах — кажется, это были акции сахара Сэй — и про чек на мое имя.
— Ну, а если кому-то вздумается опротестовать этот чек? Ведь должны же признать подпись умирающего?