— Жена моего дяди Луи. И он рассказал, что она была немецкого происхождения, очень богата и умерла молодой, оставив ему все свое состояние. А женился он на ней в Гамбурге.
Если бы не этот случай, я так и считала бы его старым холостяком — ведь, по другим рассказам, он вел весьма фривольную, если не сказать развратную жизнь. Его обеды в Отейле славились нестрогими и модными тогда красавицами.
Прусты часто ездили туда, и «дядюшка Луи» принимал их с распростертыми объятиями; ум г-жи Пруст, мягкость и вежливость «маленького Марселя» восхищали его не меньше, чем известность самого профессора Пруста. Со своей стороны, г-жа Пруст была так привязана к нему, что закрывала глаза на некоторые вещи и ни за какие блага не согласилась бы отказаться от этих визитов.
— Когда мы возвращались после его обедов, родители подсмеивались над дядей Луи и его смазливыми подружками. А по пути туда папа, бывало, говорил: «Интересно, какую кокотку он выудил на этот раз?» Смеялся больше папа, матушка всегда старалась все сгладить. В глубине души она понимала, он не так уж и осуждал дядюшку, как хотел показать, и, кроме того, знала, что даже я, еще ребенок, тоже замечаю кое-что.
При этих словах в его улыбке были насмешливость и нежностью. Он говорил мне:
— У дядюшки царило какое-то непрестанное веселье. Хватало и денег, и желания удовольствий, и стремления пускать пыль в глаза. Но наступило время траура, и все кончилось, занавес опустился.
Из всего семейства у г-на Пруста остался только Робер. Взаимная привязанность братьев возникла еще в детские годы, когда мать приучала их держаться друг друга.. Говорили, будто тогда, как и впоследствии, г-н Пруст очень ревновал своего брата к матери, но я не верю в это. Во всем, что он говорил, не было даже ни мельчайшего следа такого чувства. Самая большая из неприятностей в его воспоминаниях — это ребяческие споры из-за игрушек. Кроме того, их интересы очень скоро разошлись, и каждый еще в юности пошел своим путем: г-н Пруст занялся изучением литературы и жизни большого света, а его брат углубился в науку и увлекался спортивными развлечениями, к которым был очень склонен.
Но оба унаследовали от отца потребность мыслить и неутомимо трудиться. Только пути их были совсем разные.
Думаю, Роберу потребовалось больше времени, чтобы оценить все значение своего брата, чем г-ну Прусту для понимания его научных успехов, которыми он всегда гордился.
— Вы не представляете себе, Селеста, каким сильным студентом был мой брат.
Профессором он стал еще совсем молодым, в тридцать два года. Во время войны добился того, чтобы полевые госпитали располагались прямо на передовой. Благодаря этому операции производились без задержек, и раненые не умирали от потери крови. Он так же предан своему делу, как и отец. Робер и теперь еще работает. После визитов он буквально валится с ног. Сестра приносит ему стакан воды с печеньем, и это все. Придя домой из больницы, он, если остаются силы, ест что-нибудь, часто один, и тут же за столом читает свои книги или пишет. Он вкладывает в дело всю душу. От раны, полученной на фронте, брат потерял много крови, это сильно ослабило его, но он никак не соглашается сделать перерыв: «Больные не должны страдать из-за меня».
Все же и профессор Робер с какого-то момента — и еще задолго до конца — понял все значение своего брата. Г-н Пруст не раз говорил:
— Робер недавно сказал мне: «Такой-то недавно вспоминал про тебя. Он так хвалил твои книги, что никак не мог остановиться».
— Сударь, а сам-то он хотя бы читал их?
— Дорогая Селеста, у больных больше времени, чем у него. Нельзя жить двумя жизнями сразу. Хватит и того, что, как и наш милый папочка, он теперь не сомневается, что я все-таки попаду в Академию.
Однако встречались они не часто, и приходил всегда только профессор Робер. Как только я докладывала о нем, г-н Пруст восклицал:
— Так пусть же войдет!
И он никогда не отговаривался от встречи с ним из-за усталости, хотя мне случалось видеть, как он иногда с сожалением откладывал в сторону свою рабочую тетрадь. Но, впрочем, тут же и радовался встрече.
Мне кажется, их объединяла прежде всего память о матери. Она внушила им такое чувство братской привязанности, что, казалось, когда они виделись, возрождался весь жар ее любви. Я не слышала их разговоров, но все-таки кое-что доходило и до меня. Обычно они подолгу вспоминали прошлое, я думаю, больше всего о том, что нужно было уточнить самому г-ну Прусту. В надписи на одной из книг, подаренных профессору, сказано: «В память об исчезнувших годах нашего детства. Оно возвращается при каждой встрече».
Как приятно было смотреть на обоих, веселых и улыбающихся! Г-н Пруст часто расспрашивал брата про войну, и, несомненно, они говорили о всяких медицинских делах. Профессор, как и отец, писал книги, а г-н Пруст читал их. Он даже захотел побывать у брата в больнице. Это его потрясло — заблудившись, по ошибке он вошел в анатомический зал.
— Я увидел ноги в одном месте, руки в другом. И этот мраморный стол!.. Ясразу же захлопнул дверь и сбежал оттуда.
В их отношениях была еще одна особенность: г-н Пруст отчасти как бы заменял для своего брата мать, давая иногда почувствовать свое старшинство. Но с какой деликатностью это делалось! Он никогда не шел напролом, а приближался издалека, вроде бы невзначай.
— Зачем ты так часто встречаешься с этим человеком? Из-за работы? Или просто для себя? По-твоему, это те люди, с которыми стоит общаться?
И почти всегда заканчивал такими словами:
— Ты думаешь, будь жива матушка, она одобрила бы тебя?
А потом с удовольствием говорил мне:
— Робер согласился, что я прав.
У него была своя особенная манера всем распоряжаться. Например, профессор безумно любил свою дочь Сюзи, теперь это г-жа Мант-Пруст; приходя, он всегда говорил о ней, и г-н Пруст не упускал такого случая:
— Ты думаешь, ее воспитывают так, как хотела бы матушка?
Помню, во время приезда в Париж его английских переводчиков Шиффов они предложили свозить Сюзи в Англию. И тут г-н Пруст при всем к ним уважении и даже дружбе вмешался в это дело:
— Шиффы, конечно, очень милы, но зачем моей племяннице ехать к ним, я этого совсем не понимаю. Она еще слишком молода для таких путешествий, да еще чтобы жить у иностранцев.
В отношении воспитания он придерживался старых методов авторитарности и, так сказать, твердой мягкости. Г-н Пруст говорил мне:
— Матушка была с нами мед и сахар, но если она что-то говорила, это было непререкаемо.
Он очень любил свою племянницу, но виделся с ней совсем редко. Ведь уклад его жизни совершенно не годился для ребенка. Чаще всего это бывало во время войны, когда г-жа Робер Пруст приходила вместе с дочерью вечером после обеда. Она приносила известия от мужа. Сюзи было тогда двенадцать или тринадцать лет. Но потом, когда она подросла, а мы переехали на улицу Гамелен, г-н Пруст уже не встречался с ней у себя дома. Однако он писал нежные письма, а однажды даже пожелал сделать ей подарок и для этого послал меня к одному известному ювелиру в Фобур Сен-Оноре, чтобы купить швейный несессер, который очень понравился его племяннице.
В сущности, он не очень любил детей — и это при всем его культе своего детства. Он говорил:
— Мне нравится наблюдать за ними, но уж никак не возиться.
И еще про Сюзи:
— Она очень миленькая с этими вьющимися волосами, и одевают ее без вычурности. Это хорошо.
Теперь, вспоминая всю окружавшую его пустыню, когда до меня доносится эхо тех ночей, я думаю: «Какое одиночество! И какая сила духа, чтобы не только пожелать, но и вынести его!»
XV
ОН НЕ ЗАБЫВАЛ СВОЮ ПЕРВУЮ ЛЮБОВЬ
По ночам я спрашивала его:
— Почему же вы так и не женились? Из вас получился бы очень милый муж, деликатный и внимательный, а дети были бы великолепно воспитаны.