— И не забудьте, Селеста, сначала спросить, здесь ли он, а потом уже отдайте письмо в собственные руки. Самое главное, в любом случае он должен вернуть его вам.
И когда впоследствии стали говорить, что у Ле Кюзиа есть много писем г-на Пруста, я никак не могу понять, откуда же они у него взялись.
А передавать письма в собственные руки нужно было лишь потому, что Альбер мог в любое время угодить в тюрьму. Несколько раз именно по этой причине я заставала вместо него щупленького молодого человека — кажется, его звали Андре, — который присматривал за домом в отсутствие хозяина.
Г-н Пруст объяснил мне:
— Когда я хожу туда, то стараюсь долго не задерживаться из-за всех этих полицейских проверок, чтобы не попасть завтра на первые страницы газет.
Я даже не буду останавливаться на всех глупостях, выдуманных в одной книге в связи с этим заведением: истории с проткнутыми булавками крысами, на мучения которых он якобы ходил смотреть, или как показывал там всяким подонкам фотографии своей матери ради удовольствия слушать их оскорбления. И как только могут печатать подобный бред? Г-н Пруст всегда безумно боялся крыс, даже не переносил одного их вида. А фотографии матери никогда не покидали ящиков комода — они только изредка вынимались, чтобы взглянуть на них с волнением и любовью. Наконец, он никогда ничего не выносил из дома и вообще, кроме еды, предметов туалета, одежды, тетрадей и ручек, ни к чему не притрагивался. И уж совершенно невероятно чтобы он, всегда просивший подать ему самую малейшую вещь, вдруг сам выдвинул бы тяжелый ящик, вынул оттуда фотографии и, вложив в конверт, спрятал в кармане а потом, возвратившись, проделал все это в обратном порядке. Единственная вещь, которую он за все время взял с собой из дома, — это пакетик с сахаром для моей золовки, г-жи Ларивьер, во время войны.
Во всяком случае, я могу утверждать, что он никогда не жил на улице Аркад и не бывал там чаще, чем я могла знать об этом, то ли по носимым мною письмам, то ли со слов Одилона, или же от него самого. Не думаю, чтобы он туда ходил больше пяти-шести раз за четыре-пять лет. А потом, когда ему уже не нужны были никакие сведения, он и совсем перестал видеться с Ле Кюзиа.
Поразительно, но всякий раз, когда г-н Пруст возвращался оттуда, об этом говорилось точно таким же тоном, как будто он побывал у графа де Бомона или графини Греффюль. Его интересовала только сама картина происходящего и ничего более. А когда я со своей откровенностью говорила, что не понимаю, как он может принимать Альбера и тем более ходить на Аркады, он отвечал:
— Да, конечно, Селеста. Вы даже не представляете, насколько это отупляет меня и как мне самому противно. Но ведь я могу писать только о том, что есть на самом деле, и мне нужно это видеть.
Не могу забыть одну ночь, когда г-н Пруст возвратился после того самого зрелища, которое описал в своей книге. Он увлек меня к себе в комнату и, сидя на краешке кровати, стал рассказывать:
— Дорогая Селеста, то, что я увидел, просто невообразимо. Вы знаете, сегодня я ездил к Ле Кюзиа. Он предупредил, что у него будет человек, который хочет быть выпоротым. И я наблюдал эту сцену из соседней комнаты через отверстие в стене. Это нечто невероятное! Прежде у меня были какие-то сомнения, и хотелось убедиться самому. Этот человек — богатый промышленник, специально приехал сюда с севера. Представьте себе, его прицепили кандалами к стене, и какой-то грязный подонок стегал его кнутом до крови. Только так этот несчастный и мог получать удовольствие...
— Сударь, это невозможно, так не бывает!
— Нет, Селеста, я ничего не выдумал.
— Но как же вы могли смотреть?
— Только ради того, чего никогда сам не придумаешь. А когда я сказала ему, что Ле Кюзиа — просто чудовище, он ответил:
— Ах, Селеста, поверьте, я тоже не в восторге от него. Вы правы, его не назовешь добрым малым. Больше того, он мне противен. Зато сегодня я узнал кое-что новое.
— И вы много заплатили за это?
— Да, Селеста, но так нужно.
— Ах, сударь, когда вы говорите, что этот кошмарный тип попал в тюрьму, я думаю, хоть бы он там сгнил!
Г-н Пруст засмеялся.
— Дорогая Селеста, а ведь он совсем недавно с восторгом спрашивал меня, не вы ли так хорошо начищаете мой серебряный поднос. Он просто захлебывался от похвал вам.
— Мне совсем не нужны комплименты такого чудовища!
— Ладно, но стоит сказать еще об одной невероятной вещи про это, как вы говорите, чудовище. Он обожал свою мать и делал все, чтобы скрасить ее жизнь. Когда я узнал, что она умерла, то послал ему обыкновенное соболезнование. И, знаете, Селеста, в ответ он прислал мне длинное письмо, в котором говорил о ней самыми трогательными словами. Может быть, это лучшее из писем, какие только я читал в связи со смертью матери. Как видите, у него все-таки есть сердце даже при его мерзкой профессии. А если подумать, он все-таки несчастный человек.
Мы несколько часов говорили об этой кошмарной сцене я, совершенно раздавленная, и он, повторяя все, словно бы для того, чтобы ничего не забыть и по своей обычной манере уже обдумывая, как все это напишется.
XVII
ОН ГОВОРИЛ СО МНОЙ О ПОЛИТИКЕ
Очарование разговоров было не только по ночам. Все начиналось уже после того, как он окончательно просыпался и выпивал свой кофе, мало-помалу входя в жизнь.
Раздавался первый звонок, и я несла ему вместе с круассаном, молоком и кофе почту, таков был устоявшийся ритуал. Он смотрел ее только после завтрака и разбирал конверты этими смешными, очень осторожными движениями, почти что кончиками пальцев, как и со всеми другими предметами, к которым прикасался. Рассматривая конверт, он словно старался угадать содержимое и открывал всегда сам, без ножа, а просто надрывал сбоку. Иногда, прежде чем читать письмо, откладывал его в сторону и брался за другие. Но все-таки он еще не вполне приходил в себя, и все происходило в полном молчании — без его сигнала говорить не полагалось. Однако по мере чтения он начинал оживляться.
Г-ну Прусту нравилось разбирать почту вместе со мной; он читал мне не все, но объяснял содержимое и останавливался на тех местах, которые забавляли его или казались наиболее интересными. Впрочем, случалось, он читал мне все послание от первой до последней строки — например, письма графа Робера де Монтескье; в них почти всегда была какая-нибудь фальшь, и он выделял ее голосом. Чтение сопровождалось и комментариями по отношению к самим авторам.
Я очень быстро научилась угадывать его реакцию уже по одной только манере чтения, еще до того, как он делал какое-нибудь замечание, и уже знала, идет ли речь, например, о приглашении, или же ему придется отвечать на чью-либо просьбу. Сам тон речи показывал ход мысли, позволяя понять, насколько интересно полученное письмо. Если дело касалось человека, даже хорошо знакомого, но которого он не хотел сейчас или даже вообще никогда видеть, я сразу же понимала, что писавший попал в черный список. И ни разу не ошиблась. Такой человек как бы испарялся из его памяти — не попадал уже в перечень телефонных звонков, ему не носили больше записок, и его имя не значилось на отправляемых по почте конвертах.
Потом он говорил мне о своих ответах, и это вполне подтверждало мои догадки.
— Я написал такому-то, что нам нужно встретиться.
Но он редко сразу же назначал день и час. Ему нужно было созреть — обдумать, увидятся ли они только вдвоем или будет еще кто-нибудь. В этом отношении г-н Пруст отличался большой осторожностью. Часто он спрашивал у меня:
— Дорогая Селеста, я хочу пригласить графиню де Ноайль вместе с Таким-то и Такой-то. Как вы думаете, это удобно? Ведь есть некоторые обстоятельства...
И он объяснял, как у них складываются отношения.
Читал он мне и отрывки из своих ответов, а иногда даже и все целиком — обычно это относилось к переписке с де Монтескье.