Иногда его уверенность в своей будущей славе угадывалась по незначительным мелочам.
Помню, что первая книга, «Утехи и дни», вышедшая в 1896 году с предисловием Анатоля Франса, совсем не продавалась, и издатель сообщил ему о своем намерении избавиться от ненужных экземпляров. Прочтя его письмо, г-н Пруст сказал:
— Ах, Селеста, как жаль, что мне негде их держать. Уверяю вас, когда-нибудь они пойдут нарасхват.
Иногда это прорывалось у него с какой-то магнетической убежденностью, которая даже пугала меня.
Однажды вечером, сидя в маленькой гостиной, он стал говорить мне про статью о Стендале, которую ему рекомендовали прочесть. И вдруг его внимательные глаза зажглись:
— Послушайте меня, Селеста. Я скоро умру...
— Да нет же, сударь! Зачем вы это говорите? И все только о своей смерти? Да я умру еще раньше вас.
Как ни странно, я действительно так думала все эти годы, уверенная, что умру раньше его, хоть и не зная почему.
— Нет, Селеста, вы будете жить. Но когда я умру, увидите: меня будет читать весь мир. Попомните мое слово: в этой статье говорится, что Стендалю для славы потребовалось сто лет, но Марселю Прусту хватит и пятидесяти.
XXVII
ПЕРЕСЕЛЕНИЕ
Умирание началось для него после переезда с бульвара Османн, когда были вырваны моральные корни его жизни. И не то чтобы, не будь этого, изнурение от работы и болезней не одолело бы его организм. Но я всегда считала, а впоследствии нисколько не сомневалась — если бы г-н Пруст остался на прежнем месте, он прожил бы дольше.
Чтобы понять это, надо учитывать его привязанность к памяти отца и матери и семейным корням, не говоря уже о его привычках.
Еще в 1905 году, после смерти матери, ему пришлось расстаться с жилищем родителей на улице Курсель и чуть ли не бежать из этой огромной квартиры, где и так уже была заперта часть комнат, когда не стало профессора Адриена Пруста.
— За такую квартиру приходилось слишком дорого платить, — объяснял он. — Она принадлежала обществу «Феникс», и, когда я захотел расторгнуть договор аренды, не собираясь там жить один, не говоря уже о связанных с ней воспоминаниях, мне сначала наотрез отказали. Но потом все-таки смягчились из уважения к заслугам моего дорогого папа перед городом Парижем и всем миром и отпустили меня.
Но сам он ничем этим не занимался. Все дела по переезду взял на себя брат Робер, а г-н Пруст укрылся в Версале в отеле «Резервуар» вместе со старой служанкой Фелицией.
Еще до Версаля ему пришлось пробыть несколько недель в санатории доктора Солье в Билланкуре, о котором часто говорил Леон Доде, когда-то учившийся вместе с его владельцем. Что побудило к этому г-на Пруста? Может быть, потребность в психотерапии? Или просто любопытство. У него всегда было трудно понять истинные причины. Возможно, и то, и другое. Сам он никогда не говорил об этом.
— Я не очень-то доверял этому Солье, а если бы меня заперли и никуда не выпускали!.. Прежде чем согласиться, я оговорил себе условия полной свободы.
Не думаю, чтобы г-н Пруст серьезно относился к подобному лечению. Вспоминая об этом санатории, он лишь подсмеивался. Помню его рассказы:
— Развлечений там вполне хватало. Вокруг был роскошный сад; как-то раз я зашел туда и сел на скамейку. Ко мне сразу же подошел очень красивый и элегантный молодой человек и стал рассказывать свою историю. Будто бы его заперли сюда, чтобы лишить наследства родителей. Я уже собирался пожалеть несчастного, но все-таки почувствовал какое-то смутное недоверие. Дня через два он снова оказался рядом со мной и опять принялся за свой рассказ. Но вдруг, прервавшись и показывая пальцем прямо перед собой, воскликнул: «Смотрите, сударь, вы ее видите?» — «Кого?» — «Да саму Пресвятую Деву! Она приближается к нам, сидя на лужайке!» — тут-то я все понял...
Что касается версальского отеля «Резервуар», похоже, у него сохранились не очень хорошие воспоминания:
— Не знаю, сам ли этот отель или время было такое, но помню только какую-то мрачную тоску. Я еще писал об этом Рейнальдо Ану.
По-настоящему он стал поправляться только после того, как Фелиция перевезла его на бульвар Османн. Здесь г-н Пруст почувствовал себя в своем доме. Тут до своей кончины жил дядюшка Луи, расставшийся с виллой в Отейле. Не имея детей, он завещал свое состояние племяннице, госпоже Пруст, и ее брату, Жоржу Вейлю, после смерти которого его доля досталась вдове, то есть тетке г-на Пруста, ставшей владелицей дома, и он оказался ее квартирантом. Большая часть обстановки, унаследованной от родителей и «дядюшки Луи», была продана как излишняя. Но даже и после раздела с братом мебели оказалось слишком много. Именно тогда столовая была обречена на роль склада и заставлена до самого потолка. Туда никто никогда не входил.
Но он чувствовал себя хорошо среди оставленных для себя вещей, которые так много значили в его памяти. Фактически вся квартира была пустыней вокруг оазиса его комнаты. Через большую гостиную всегда проходили, даже не останавливаясь, и там никого не принимали. Для редких посетителей малая гостиная служила лишь промежуточной остановкой опять же перед комнатой г-на Пруста. И только мы с ним проводили здесь иногда целые часы.
Кроме того, весь дом был практически зависим от него, и квартиранты всячески старались угодить ему. Сам он, не имея с ними никаких других отношений, кроме случайных встреч или их писем с благодарностями за одолжения или любезности, был очень всеми доволен. Дочь доктора Гагэ с первого этажа г-н Пруст находил просто очаровательной. Она занималась благотворительными базарами и каждый раз сообщала ему о них, а он всегда присылал ей по банковскому билету. Однажды она передала ему кружевную подушечку ручной работы с приложением письма. Г-н Пруст не взял подушечку, но само письмо показалось ему «восхитительным», написанным от чистого сердца. После смерти г-на Пруста, когда слава о нем уже распространилась, г-жа Гагэ призналась мне, как она потом кусала себе локти из-за того, что сожгла все его письма.
Выше нас располагался американский дантист, неподражаемый Вильяме. Он нанимал протезистов, которые работали в течение дня, но совершенно бесшумно. Вильяме был еще и спортсменом и по субботам вместе со своим шофером уезжал играть в гольф. Он женился на какой-то знаменитой артистке, сильно душившейся и великой поклоннице г-на Пруста. Она даже писала ему письма. Помню, как она играла на арфе. Ее квартира была прямо над кабинетом мужа. Г-н Пруст считал их союз мезальянсом. Не думаю, чтобы он встречался с госпожой Вильяме, но они переписывались, и ему нравилась ее изящная манера выражать свои мысли.
Все это и объясняет, почему переезд с бульвара Османн явился для него настоящим вырыванием корней.
Эта трагедия — а это действительно была трагедия — морально отягощалась еще и теми условиями, в которых она происходила. Дело в том, что тетка г-на Пруста продала дом, даже не предупредив его, и в конце 1918 года он оказался перед совершившимся фактом. Весь низ был куплен банком Варен-Бернье, который намеревался открыть кассы с выходом во двор. В 1919 году начались работы, и г-н Пруст, хотевший сначала остаться, несмотря ни на что, понял, что спокойная жизнь для него кончается и будет так же обезображена, как и столь дорогой для него дом.
По одним его словам: «Боже мой, я всегда был так внимателен к тетке, а она даже ничего мне не сказала!» — я поняла не только его обиду, но и почти уверена, что он без колебаний купил бы этот дом, хотя ни на что подобное сам г-н Пруст мне даже не намекал. Ведь в противоположность всем россказням, будто он задолжал ей чуть ли не за три года, я полагаю, у него было достаточно средств на такую трату, чтобы при этом еще и не менять свой привычный образ жизни. Если бы его заботила, как говорили, нехватка денег, я уж непременно знала бы об этом.
Во всяком случае, закон защищал его как писателя, и г-н Пруст мог бы оставаться на бульваре Османн еще восемнадцать месяцев. Но он не хотел: