— Это что, как цветы в день Всех Святых?
Он рассмеялся, но я не унималась:
— Вы ведь не любите неприятностей — достаточно видеть вас даже прималейшем упоминании о них. А тут пистолет или шпага! И не говорите мне, что все это случилось на самом деле!
— Конечно, случилось.
— И ваша мать знала об этом?
— Да, знала.
— Несчастная!
— Вы правы, Селеста. Бедная матушка! Она не хотела этого, да и многие дамы тоже. Но он оскорбил меня, и я, сам без чьих-либо советов решился на дуэль. Этот Лоррен завидовал предисловию Анатоля Франса к моим «Утехам и дням». Он говорил, будто это лишь светская любезность салонному юнцу, который не в ладах с литературой. Мы обменялись выстрелами на рассвете в Медонском лесу. Впрочем, это было серьезным только по намерениям. Весь свет говорил, что я просто «сорвиголова»... но по неосторожности за несколько часов перед тем я написал в одном письме, что плакал, хотя и добавил: «...все-таки я не трус».
К этому времени, когда я узнала его, у г-на Пруста чувствовалась некоторая ностальгия по тем временам.
— Ах, Селеста, — говорил он мне иногда со вздохом, — все это как-то рассыпается в прах. Вроде коллекции вееров прошлого века, развешанных на стене. Ими восхищаются, но уже ничья рука не оживляет их. Под стеклом не бывает праздников.
Часто к концу разговора печаль заглушала в нем сладость воспоминаний. Например, когда он рассказывал мне один случай, происшедший с писателем Порто-Ришем, который часто бывал у г-жи Строе.
— Этот человек безумно увлекался галантными приключениями. Он до такой степени тщеславился своей любовной связью с одной молодой балериной, что делал педикюр, а потом оповещал всех знакомых: «Боже, как ей понравились сегодня мои ножки!» Кроме этой балерины, у него были еще и другие женщины, и г-жа Порто-Риш говорила: «Если мне не досталась его молодость, по крайней мере он будет мой в старости». Тогда я смеялся, как и все. Но теперь... признаюсь, мне грустно, и я говорю себе: «Бедная женщина, она так никогда и не заполучила своего мужа, ни молодым, ни в старости...»
XIV
СЕМЬЯ
В сущности, если за все те десять последних лет моего с ним знакомства он не так и стремился возвратиться в большой свет, то лишь потому, что это был уже такой же потерянный рай, как и детские годы в Ильере, а обрести его вновь можно было лишь внутри самого себя.
То же самое можно сказать и об его отношении к семье. Вся нежность принадлежала прошлому, хотя в Ильере оставались еще кузены — кажется, трое, которые изредка присылали брату Роберу фрукты из сада у того самого дома, где он проводил когда-то каникулы. С этими кузенами г-н Пруст никогда не встречался, и мне даже случалось упрекать его:
— Как же так, сударь? Там вся родня вашего отца, и вы их всех любите. А если у вас в Ильере и была астма, так ведь не привезут же они ее сюда вместе с собой.
— Это невозможно, Селеста. Я болен, и жизнь у меня слишком сложная. Сами знаете, я никого не вижу.
— Ну, сударь, это уж вы преувеличиваете!
— Может быть, но почему именно они? Конечно, это очень милые люди, и Робер иногда видится с ними. Совсем недавно он говорил мне, что кто-то приезжал к нему пожелать доброго утра. Но у меня нет для этого ни сил, ни времени.
Я поняла, что эта тема совсем ему не по вкусу. И уже потом, мало-помалу, мне стало ясно, насколько две ветви семейства отделились друг от друга, хотя не было ни ссоры, ни разрыва, ни даже выяснения отношений. Просто они разошлись, чтобы избежать столкновений, а случившиеся смерти лишь увеличивали их отдаление. Хорошо помню, как однажды он говорил о полном взаимопонимании между его родителями.
— Папа обожал Ильер, и, конечно, матушка не могла лишить его этого удовольствия. Она ездила вместе с ним, потому что слишком любила отца, чтобы хоть самой малостью показать ему, как это для нее тягостно. А отец, в свою очередь, любил ее не меньше, чтобы не догадаться об этом. Именно тогда Ильер стал вдруг вреден для моей астмы, понимаете? Так решил папа, и мы никогда уже туда не возвращались.
Из других его откровенных замечаний я поняла, что между двумя семействами была очень большая разница, отчего и произошло их отдаление друг от друга.
На первый взгляд могло показаться, что все дело в разности религий. Родители профессора, так же как и его сестра Элизабет — тетушка Леони в книге г-на Пруста, — были набожными католиками. Сам профессор Пруст, как я уже говорила, намеревался стать священником. Но г-жа Пруст, урожденная Вейль, происходила из еврейской семьи. Однако суть дела заключалась все-таки не в этом. Прусты не страдали нетерпимостью и отнюдь не возражали против этой женитьбы сына. Как и во многих подобных случаях, было договорено, что дети получат католическое воспитание. Г-н Пруст учился катехизису у аббата. Он часто не без удовольствия рассказывал мне об этом:
Матушка сама водила меня к нему и сидела на уроках. Иногда ей казалось, что аббат уж слишком настаивает на строгом исполнении заповедей, и она говорила: «Мне кажется, г-н аббат, и так уже достаточно; не забывайте, ведь он еще ребенок».
Г-н Пруст ходил к первому причастию и его брат тоже, говоря об этом, он сделал какой-то неопределенный жест. Вопреки своему обыкновению всегда упоминать о костюмах, в этом случае он ни словом не обмолвился, как был одет сам или его брат, собрались ли по этому поводу гости и пекла ли Фелиция что-нибудь особенно вкусное. Вообще, если не считать светских обязанностей, он не ходил в церковь, хотя Робер, напротив, был очень привержен к этому. Однажды г-н Пруст сказал с каким-то выражением удивления:
— Робер недавно говорит мне: «В прошлое воскресенье у Сен-Филипп-дю-Руль...» Представьте, он все так же исправно ходит к мессе. Странное дело, Селеста...
— Вы так думаете, сударь?
— Да уж и сам не знаю. Есть очень набожные и суеверные люди, которые способны на такое, чего вы никогда не сделаете. Самое главное, возвышенность души, совесть, доброжелательность и, наконец, прекраснейшая из добродетелей — милосердие!..
Отнюдь не религия разделяла оба семейства. Все объяснялось общественным положением. Родители г-на Пруста держали в Ильере бакалейную лавку. Они выжимали из себя последнюю каплю крови ради того, чтобы дать сыну образование; его мать была привязана к нему ничуть не меньше, чем впоследствии г-жа Пруст к своему сыну. Когда он получил стипендию в Шартре, она поехала вместе с ним, чтобы заботиться там о нем. Отец умер очень рано, не дожив до его успехов, как впоследствии и сам профессор Пруст, так и не увидевший известности сына. Когда он стал доктором, мать продала бакалейную лавку и удалилась на покой все в том же Ильере. Ее дочь Элизабет — «тетушка Леони», — чтобы тоже не уезжать из Ильера, вышла за богатого торговца местными винами, Жюля Амио. У него-то и проводило свои каникулы все семейство профессора Пруста. Жюль Амио был очень богат и владел многими землями в окрестностях Ильера. Но его состояние было ничтожно по сравнению с Вейлями, семейством г-жи Пруст. И потом Амио — это Ильер, провинция, а Вейли — Париж, и Париж богатый, который стал также и городом профессора Пруста со всеми связями, зваными обедами, театрами и большим светом.
Короче говоря, ильерцам было как-то неуютно со своими парижскими родственниками. До такой степени, что, как говорил мне г-н Пруст, его бабка так и не приехала на свадьбу своего сына Адриена с девицей Жанной Вейль. И, насколько я поняла, это отнюдь не было знаком неодобрения — просто она чувствовала себя не на месте среди всего этого блестящего общества. Также и все Амио и все другие со стороны Прустов. Существование этих богатых провинциалов не имело ничего общего с повседневной жизнью профессора, подобно тому, как и их ильерский дом не шел ни в малейшее сравнение с роскошной квартирой на улице Малерб или на улице Курсель, ни тем более с виллой в Отейле, которая принадлежала дяде г-жи Пруст.