У г-жи Пруст чувство семьи было, несомненно, развито куда сильнее, чем у ее мужа. И совсем не потому, что профессору Прусту недоставало сыновней любви — напротив, когда его мать удалилась на покой, именно он нашел для нее две комнаты в Ильере рядом с церковью, чтобы ей не приходилось так далеко ходить к мессе. И он очень любил свою сестру Элизабет.
Ведь совсем не случайно г-н Пруст вывел ее в романе как тетушку Леони. Для него она была очень важна. Недаром «Поиски утраченного времени» начинаются с воспоминания о том, как она размачивала мадленки[9] в липовом отваре, и уже после этого начинают возникать сохранившиеся в памяти картины.
Когда он говорил мне о ней, сразу было видно, что это уже готовый персонаж для книги. По его рассказам, она очень рано вышла замуж, но, несмотря на рождение троих детей, он всегда видел ее только лежащей:
— ...Даже больше моего; она и шагу не делала по своей комнате.
Тетушка легла в постель много лет назад и уже не вставала. Все думали, будто это одно притворство, но, когда дело дошло до операции, выяснилось, что она ничуть не преувеличивала. Так она и умерла от самой настоящей болезни. Впрочем, г-н Пруст не любил рассказывать о семейных недугах. Может быть, причиной ее недомогания было неприятие ничтожной ильерской жизни, но он никогда ничего не говорил об этом.
Поди теперь узнай, то ли ее пример, то ли наследственность, или, может быть, все вместе, но, несомненно, между племянником и теткой было большое сходство. Они очень любили друг друга, и, больше того, он даже признавался мне в своем влечении к ней:
— Она была очень красива, но с одним ужасным свойством... Какой-то тиранической потребностью следить за всем со своей постели. По воскресеньям, когда все собирались к мессе, надо было являться перед ней, и она смотрела, кто как одет. При ней всегда лежали четки и молитвенник, а в комнате стоял небольшой алтарь с образом Пречистой Девы. Она была до крайности набожна и весьма требовательна в этом отношении ко всем другим, как, впрочем, и во всем остальном. Жизнь ее полностью проходила только внутри комнаты, вплоть до визитов кюре. Надо было видеть ее недовольство, если он вдруг не приходил к назначенному часу, однако ее раздражали и его рассуждения. Она питалась только лекарствами и водой Виши, которую всегда держала у изголовья постели; в полдень она размачивала мадленки в липовом отваре, и я тоже допускался к этому священнодействию. Видели бы вы ее в постели...
Прямо-таки настоящая принцесса!
— А я, сударь, зато знаю одного принца, тоже правящего всем из своей постели!
Он смеялся и возражал:
— Но ведь я же не молюсь по четкам.
В Ильере у него была соседняя с ней комната, и он проводил у нее долгие часы.
— Она очень заботилась обо мне. Покупала для меня книжки, и мы вместе рассматривали их. К ней приносили волшебный фонарь, и нам показывали всякие картины. По таким дням закрывались ставни, задергивались занавеси, и мне казалось, будто это волшебный дворец из волшебных сказок. Часто я оставался даже, когда к ней приходили с визитами, и слушал. У нее была какая-то особенная, величественная манера жаловаться.
Однажды, вспоминая о ней, он сказал:
— Если говорить о моей матушке, тетке Элизабет и бабушке Вейль, надо признать, что женщины нашего семейства сыграли в моей жизни очень большую роль. Все они любили меня, и во многом благодаря им я стал таким, каков есть, и по уму, и по привычкам.
— Со стороны Вейлей все было совсем по-другому. Маменькино семейство отличалось какой-то особенной сплоченностью. Когда в 1890 году умерла ее мать, она в течение шести лет после этого ухаживала за моим дедом, Натаном Вейлем, до самой его смерти. Она постоянно навещала деда, и если он не обедал у своего брата Луи, то приходил к нам. Все они были так тесно связаны друг с другом, что, когда Луи умер в 1896 году, мой дед сразу последовал за ним, где-то между 10 мая и 30 июня. А смерти самой матушки в 1905-м не перенес ее брат Жорж — он скончался почти сразу после нее, ведь у него был настоящий культ сестры. Он всегда обсуждал с ней все свои дела, в том числе и семейные. Жорж буквально поглощал книги и приносил к нам все, что читал сам. В тот день, когда ему стало известно, что она безнадежна, случилась странная вещь — он исчез, никого не предупредив, что уезжает, и появился только после похорон. При его любви к матушке было нетрудно понять, что ему не перенести эту потерю.
Как-то г-н Пруст спросил меня, что я об этом думаю и способна ли сама на нечто подобное.
— Не знаю, сударь, но это так романтично.
— Пожалуй, но все равно как-то странно, правда? Он промучился еще с год. Да, что ни говори, но все они ушли именно так, не могли вынести даже мысли о том, чтобы жить друг без друга.
Про своего деда Натана, который был биржевым маклером и жил на бульваре Пуассоньер, г-н Пруст говорил мало, кроме того, что это тоже была неординарная личность, человек авторитарный, но очень добрый, несмотря на свое тираническое желание видеть внука при надежном деле. Он бывал сам не свой, когда маленький Марсель чем-то огорчался.
Но самым главным лицом в семье со стороны Вейлей был, конечно, Луи, который в коммерции ничуть не уступал успехам своего брата на бирже. Он тоже заработал огромное состояние, с той лишь разницей, что не жалел денег на радости жизни, в то время как Натан старался сохранять все при себе.
Помню, что он впервые упомянул о нем, когда я похвалила его запонки.
— Это от двоюродного деда Луи. Их сделали на одной из его фабрик — знаете, у него были представительства по всему миру.
«Дядюшка Луи» имел дом в Отейле, тогда еще пригороде Парижа. При этом импозантном жилище был к тому же большой сад. А сам дом он приобрел вместе со всей обстановкой у какого-то художника.
— Там все было очень богато, но довольно безвкусно, — говорил г-н Пруст.
Дядюшка Луи любил показной блеск и роскошь. Искусства никогда не волновали его душу, главное заключалось в том, чтобы произвести впечатление, и как-то, говоря о нем, г-н Пруст заметил:
— Это отчасти свойственно всем евреям. У него был совершенно необыкновенный кучер Огюст, который служил ему одновременно еще и камердинером, и метрдотелем. Он требовал от него безупречной выправки: когда коляска подавалась к подъезду, Огюст должен был сидеть в ней неподвижно, как скала. А что касается сервировки, вы даже не представляете себе эти скатерти и сервизы! Настоящий Гранд Отель. Но и Огюст в свою очередь тиранил дядюшку Луи. Его жена служила кастеляншей, и у них еще была дочка. Все трое держались друг друга и старались и близко не подпускать кого-нибудь другого, хотя для кухни нужен был еще один человек.
Всякий раз, когда дядюшка нанимал кухарку, с неделю все было прекрасно. Дядюшка, сидя за столом, подмигивал Огюсту: «Ну, кажется, на этот раз у нас то, что надо!», и Огюст вторил ему: «Да, сударь, вроде бы так». Но потом дело портилось: то пересолено, то переперчено, а то и вовсе жаркое подавалось холодным, с застывшим соусом. Дядюшка Луи сердился: «Огюст, я выставлю ее, это просто невыносимо!» — «Конечно, сударь, вы совершенно правы, невыносимо». Матушка, при ее проницательности, в конце концов поняла, в чем дело: Огюст или нарочно подавал блюда уже остывшими, или пользовался своим карманным набором специй и приправ, чтобы незаметно подсыпать их.
У г-на Пруста была даже какая-то нежность в голосе к этому «дядюшке Луи», который его так баловал.
В Отейле он держал открытый дом. Сначала, судя по рассказам г-на Пруста, я и не подозревала, что Луи был женат. Но однажды, убирая большую столовую, которая никогда не использовалась и куда ставили и клали все что попало, среди книг по музыке г-жи Пруст и стоявших у стен фотографий в рамках мне попался портрет какой-то незнакомой для меня особы, и я спросила:
— Сударь, простите мою нескромность, но кто эта важная дама?