— Вот увидите, Селеста, это еще придет.
Из французских государственных деятелей он ценил Жор жа Клемансо за энергию, Аристида Бриана за красноречие и Жозефа Кайо за компетентность. Когда г-жа Кайо застрелила из револьвера директора «Фигаро» Кальметта после того, как он хотел опубликовать письма ее мужа к другой женщине, г-н Пруст сказал мне:
— Уж не знаю, почему она сделала это, из любви или по собственным амбициям, но добилась лишь его ухода, а это настоящая катастрофа.
После таких разговоров я иногда говорила ему:
— Как жаль, сударь, при вашей остроте и тонкости из вас получился бы несравненный посланник или министр! Уж вы-то сумели бы распорядиться своим портфелем!
Мои похвалы всегда доставляли ему явное удовольствие, но в ответ он только посмеивался...
И он очень проявился в деле Дрейфуса. Кто бы мог подумать, что этот казавшийся боязливым и отстраненным человек бросится в самый водоворот борьбы и будет ходить на все заседания суда. Он превозносил до небес отвагу Эмиля Золя и всех защитников Дрейфуса.
Как всегда, он сразу же все понял и больше всего возмущался ложью и несправедливостью обвинения и приговора.
— Это было ужасно, вся Франция разделилась надвое. С одной стороны огромное большинство тех, кто хотел поверить лжи, с другой — кучка боровшихся за него. Г-жа Строе, например, тоже была на стороне Дрейфуса. Я перессорился с не которыми из приятелей. Даже папа был антидрейфусаром, и я чуть ли не целую не делю не разговаривал с ним.
Но г-н Пруст никогда не говорил мне, как к этому относилась его мать, ведь она была еврейка. Впрочем, я не думаю, что в деле Дрейфуса заговорила его еврейская кровь. Все было лишь в столь присущей любви к справедливости.
Да и сам он без особой нежности говорил о некоторого рода евреях:
— Приходилось ли вам бывать в Марэ, в квартале еврейских торговцев?
— Нет, сударь.
— Тем лучше для вас, Селеста, вы избежали безобразного зрелища человеческой низости, хотя, с другой стороны, это было бы хорошим уроком. К счастью, они не все такие; ведь не только у евреев процветают подобные пороки. Но эти торговцы!.. Не удивительно, что Христос прогнал их из храма!
Мне кажется, оказавшись между двух религий, он не захотел выбирать одну из них. Однако в детстве его сильно поразило, что дед с материнской стороны, биржевой маклер Натан Вейль, каждый год посещал великопостные проповеди в соборе Парижской Богоматери.
— И знаете, что он мне говорил, Селеста?.. «Они намного выше нас». Это произносилось за столом в присутствии папа, матушки и всех других.
Мы редко и мало говорили о религии. Мне не приходилось слышать, чтобы он выступал против какой-нибудь веры. Только один раз сказал, что абсолютно осуждает отделение церкви от государства и даже написал в 1904 году статью для «Фигаро» по этому поводу: «Смерть соборов». Его больше всего возмущало то, что гибнет красота церквей Франции, осужденных на медленное умирание.
И все-таки, верил ли он в Бога? Г-н Пруст никогда не посвящал меня в это, оставив только два вопросительных знака, ответ на которые унес с собой в могилу.
Не буду даже упоминать о ежегодных мессах, которые он заказывал для тех или других — в память об умерших, об Агостинелли или даже моих родных. Это были, конечно, всего лишь знаки внимания, он просто пользовался общепринятыми обычаями. Но стоит упомянуть его неоднократное и еще задолго до смерти выраженное желание, чтобы заупокойные молитвы для него читал аббат Мюнье, хотя это так и не осуществилось, как я уже рассказывала. Во-вторых, история с четками Люси Фор, младшей дочери президента Феликса Фора, на которой его когда-то хотели женить.
Он так и оставался с ней в дружеских отношениях и после того, как она вышла за Баррера, посланника при Святом Престоле. Она была очень набожна и привезла ему после своего паломничества в Иерусалим четки. Однажды, вспоминая прошлое, он велел достать из комода сувениры, перебирал их, а потом сказал:
— Посмотрите, на кресте гравировка: «Иерусалим». Как бы я хотел туда поехать! Но все-таки у меня есть эти прелестные четки. И знаете что, Селеста? Когда-нибудь вам придется закрыть мне глаза... Да, да, вашими милыми ручками. И я хочу, чтобы вы обвязали мои пальцы вот этими четками. Обещайте мне!
Вопреки всем рассказам, это было задолго до конца, еще во время войны 1914 года, а потом повторялось множество раз за все наши восемь лет. И не то чтобы ему хотелось взять с собой в могилу память о Люси Фор — он всегда говорил, что не любил ее. Так что же тогда?
Я хорошо знала г-на Пруста — если он ничего не говорил, значит, считал, что дело касается только его одного. Единственным намеком может служить, пожалуй, уже упоминавшаяся мною фраза о встрече в долине Иосафата, когда я спросила его: «А вы, сударь, верите в это?»
— Не знаю, Селеста.
И не мое дело пытаться выводить отсюда какие-то заключения.
XVIII
НЕДОВЕРЧИВЫЙ ТИРАН
В конце концов, не так уж и многое в нем осталось для меня непонятным, что я так и не узнала от него самого. Постоянно наблюдая за ним и слушая его, я подсознательно переняла от г-на Пруста и проницательность, и способность здраво судить обо всем. У нас установилось своего рода взаимопонимание, благодаря которому я предугадывала его желания и даже мысли. Иногда он удивлялся:
— Дорогая Селеста, как вы угадали, что я хотел попросить у вас рубашку?
Я как бы читала малейшие изменения его лица и едва уловимые жесты. Может быть, именно потому, что нисколько не держалась за место и никогда не считала свою жизнь при нем службой или зависимостью. Да и он относился ко мне совсем не как к прислуге. Возможно, он почти сразу понял, насколько я была очарована им, и между нами установилось удивительное согласие.
Ведь кто бы остался у него только ради денег или спокойной жизни? Фелиция ушла, Селина рано или поздно сделала бы то же самое, даже Никола, самый преданный, не стал бы заниматься некоторыми вещами. Правда, г-н Пруст этого от них и не требовал. А мне даже говорить было не надо, и уж во всяком случае он знал, что все его желания будут с готовностью исполнены. Когда я по ночам ожидала его, прислушиваясь к двери лифта, то совсем не по обязанности, а единственно ради удовольствия встретить его и слушать его рассказы. Он благодарил меня, но, думаю, нисколько не удивлялся, поскольку прекрасно понимал мое отношение к нему.
Однажды, уже после смерти г-на Пруста, его племянница Сюзи, ставшая госпожой Мант, спросила меня:
— Наверно, жить с ним было не так-то легко?
— Для меня очень легко. Каким бы тираном он ни был, в конце концов, привлекало даже это, особенно после того, как становились понятны все причины.
Но и в своем тиранстве он был очень мил. Казалось почти невозможным всегда угождать ему. Он требовал все тут же и немедленно. Даже с Одилоном, которого он не подчинил себе так, как меня. Если г-н Пруст заказывал такси, муж должен был подъехать еще до того, как он спускался, а потом уже не отпускал его; возвратившись домой, просил подождать еще некоторое время на случай, если ему захочется выйти еще раз. Или вдруг в два часа ночи у него возникало желание выпить холодного пива, за которым надо было ехать в уже закрывшийся «Риц». Как только я запирала за ним дверь, он уже не возвращался взять что-либо забытое — все было заранее предусмотрено до последней мелочи. После его ухода для меня раздавался сигнал боевой тревоги — я должна была убрать квартиру и все приготовить к тому моменту, когда он возвратится. Если я уходила часов в восемь или девять утра, то редко без целого списка поручений, которые требовалось исполнить еще до его вечернего выхода — отнести письма, позвонить по телефону, заказать столик или кабинет в «Рице»... А как только он начинал входить в день, начиналась, кроме кофе и приготовления одежды, обычная серия мельчайших скрупулезностей. Одевшись, он звал меня, все еще обтирал лицо салфетками: