Несомненно, г-н Пруст и собственную болезнь использовал, чтобы отгородиться от внешнего мира и замкнуться в своем уединении и работе. И боялся отнюдь не болезни, а только того, что не успеет закончить книгу. Поэтому он так старался беречь себя и возводил всяческие препятствия вокруг своей персоны.
Если г-н Пруст и показывал себя для других более нездоровым, чем мне, то это было лишь средство иметь больше покоя, выходить из дома только по собственному желанию и всегда с одной лишь целью — в чем-нибудь удостовериться или повидать человека, которого он взял моделью для романа. Он писал своему приятелю Жану Луи Водойе: «Каждый день я окуриваюсь по семь-восемь часов без перерыва. Разве можно принимать кого-нибудь в таких условиях?» Скорее всего, в тот момент он просто не хотел видеть его.
Даже мне, как и приходившим гостям, ему случалось иногда вдруг сказать:
— Прошу прощения, я закрою глаза и помолчу. Мне нужен отдых.
Я-то прекрасно знала, что все это значило. Он ничуть не лгал. Для него, неподвижно лежащего на постели, отдых означал путешествие по своей книге, во вновь обретенном им времени.
VII
ГУРМАН СВОИХ ВОСПОМИНАНИЙ
Самое удивительное заключалось в том, что, невзирая на болезнь, он сопротивлялся и работал, не имея для этого даже тени какого-либо подкрепления. Вернее, его поддерживали только тени прошлого.
Однажды у меня случился приступ синусита, и он настоял на вызове доктора Биза. Осмотрев меня, доктор Биз прошел к г-ну Прусту и, воспользовавшись случаем, сказал мне в его присутствии:
— Кроме того, надо питаться, Селеста. Вы слишком мало едите. Не берите пример с г-на Пруста.
И, повернувшись к нему, добавил:
— Это действительно так, мэтр. Вы работаете как поденщик и при этом морите себя голодом!
Когда он ушел, г-н Пруст сказал мне:
— Слышали, Селеста? «Как поденщик...»
И, широко улыбнувшись, с довольным блеском в глазах:
— Это делает мне честь...
Доктор Биз был прав.
Я все спрашиваю и спрашиваю себя, где он брал силы, чтобы жить такой жизнью, не давая себе ни малейшей передышки. Я так никогда и не узнала, сколько он спал и спал ли вообще. Это была тайна, заключенная в четырех стенах его комнаты. Да, конечно, он отдыхал. Закрывал глаза, умолкал и уходил от всего. В такие моменты его неподвижность просто пугала меня — он едва дышал. Под светом этой зеленой лампы, с руками, вытянутыми поверх белой простыни, его можно было принять за покойника. Он мог уходить в себя и при посторонних, никто не осмеливался тревожить его, словно завороженного принца.
Но если только подумать о другой стороне, как он растрачивал себя в своей работе, и когда выходил из дома, и в те долгие часы разговоров со мной, что уже никак нельзя считать экономией сил, если он полдня оставался в постели. И где же он брал тогда энергию для всего остального?
То, что он ничего не ел, это ничуть не преувеличение. Я никогда в жизни не слышала, чтобы кто-нибудь годами жил, питаясь всего двумя круассанами и двумя чашками кофе. Да и два круассана он съедал далеко не каждый день!
Но даже эта единственная еда (если можно так сказать) стала постепенно уменьшаться. Уже во время войны 1914 года он отставил круассаны и никогда с тех пор не употреблял их. Взамен я пыталась приохотить его к песочному печенью, тоже очень легкому. Мне посоветовали одного повара из богатого дома, у которого оно получалось просто восхитительным. Я принесла это печенье на подносе, и г-н Пруст, попробовав, спросил, откуда оно, а потом сказал:
— Поблагодарите этого человека за труды, и вас я благодарю за заботу, дорогая Селеста.
Но оно не понравилось ему и было отставлено, как и все прочее.
Почему единственное его питание состояло из кофе? Об этом я никогда у него не спрашивала. Я вообще опасалась задавать лишние вопросы. Надо сказать, он был очень чувствителен к качеству его приготовления. Правда, раз научившись делать все, как он хотел, больше уже не возникало особенных трудностей, и почти не было риска испортить напиток, хоть иногда он и вздыхал жалобно:
— Селеста, как вы это делали? Кофе совсем испорчен. Может быть, он уже старый? Вы уверены, что взяли такой, как надо?
— Не знаю, сударь, это все тот же.
Не могла же я сказать, что, быть может, сегодня у него не тот вкус.
Несомненно, кофе был нужен как стимулирующее средство. Он пил его очень крепким, хотя и разбавлял молоком.
Фактически такое кофейное питание задумывалось как диета, но самым главным было молоко. Он пил его чуть ли не по литру за день. И за все мое пребывание не выпил ни одной чашки черного кофе.
У меня все так и стоит перед глазами: серебряный кофейник с его инициалами, фарфоровый молочник под крышечкой, чтобы сохранять горячее молоко, и большая чашка с золотым ободком и фамильным вензелем; рядом на блюдечке круассан, покупавшийся в булочной на улице Пепиньер.
Для еды он всегда оставался один, делал мне знак рукой, и я уходила. Не могу сказать, например, много ли он сахарил свой кофе. Из двух чашек, входивших в кофейник, он выпивал за первый приблизительно полторы. Потом доливал свою полулитровую чашку кипящим молоком. Если пил вторую, то почти сразу вслед за первой и кофе наливал уже подостывшим, но молоко должно было быть кипящим, и его приходилось менять на новое, которое я приносила вместе со вторым круассаном.
Все было предусмотрено до мелочей. Я никогда не видела, чтобы он выпивал больше двух чашек. Хотя и редко, но случалось, что перед выходом из дома для подкрепления он выпивал кофе, но со свежим кипящим молоком.
Многие думают, что он пил кофе в больших количествах. Совсем нет, если в чем и были излишества, так это в лишении себя пищи и в перегрузке работой. Но для работы главный стимул находился внутри, в голове.
Естественно, я говорю о том времени, когда жили у него в доме. Возвращение из Кабура и война были крутым поворотом во всем укладе его жизни.
До войны время от времени он еще съедал что-нибудь, просил Никола приготовить ему рыбу или заказать в ресторане какое-нибудь лакомство. И вообще, за редкими исключениями во избежание запахов все приносилось в дом уже готовым из соседнего ресторана «Людовик XVI», тут же на бульваре Османн, даже для Никола и Селины. А сам г-н Пруст прежде часто обедал и ужинал вместе с друзьями в ресторане «Ларю», очень модном, на углу улицы Рояль и площади Мадлен. И, наконец, уже когда шла война недолгое время он бывал в ресторане «Риц».
Если г-н Пруст заказывал что-нибудь Никола, то после кофе, часа в два или три. Никола подвала кушанье ровно в пять или в шесть. Но уже тогда это было редкостью — никак не чаще одного раза в две недели или даже в месяц, иногда ради того, чтобы подкрепиться перед выходом из дома. И он не требовал, чтобы я занималась кухней. Еще при Никола это было сведено к самой малости, тем более, как он сразу понял и сам сказал мне об этом, я ничего не умела, разве что разжечь плиту, чему научила меня сестра мужа, да еще готовить для Одилона диетическую еду.
Но пришел день, когда не стало ресторана «Людовик XVI», — весь квартал этих домов был снесен под строительство Индокитайского банка. И г-н Пруст позволил мне готовить для себя, а иногда и для него или ожидавшегося гостя. Мне это было не слишком трудно — у меня есть наблюдательность и любопытство; как и с приготовлением кофе, я могла поучиться всему еще у Никола. Да и требования г-на Пруста были не слишком велики. Как и во всем другом, здесь он тоже отличался простотой. Но когда-то он был тонким гурманом, и я замечала, что желания у него возникали под наплывом воспоминаний.
Он прошел хорошую школу у своей матушки и кухарки Фелиции. Я уже говорила, как он вспоминал телятину этой Фелиции:
— Ах, Селеста! Больше всего я любил ее холодной, с желе и ломтиками моркови.
При этом глаза его блестели от удовольствия.