Все эти хулители нашего времени сочиняют огромные in quarto о древних; пусть же и читают их древние! Академики переводят древних, и древние в их передаче предстают глупыми и бессодержательными. Они перелагают Гомера плоскими стихами, чтобы его или вовсе нельзя было прочесть или чтобы только они одни и могли им восторгаться. Другие переводят его плохой прозой, чтобы заставить нас возненавидеть наш родной язык и чтобы еще громче кричать: Да здравствуют греки! Ловкий расчет!
Шпанхейм{135} таял от восхищения перед античной статуей. Хорошо посмотреть на статую раз, но этого и довольно. Если все дело тут в древности, то ведь какая-нибудь скала древнее финикийской письменности, хотя бы она и не была заимствована греками. Иной литератор страдает любопытством, — это его дело, раз это его забавляет, но ведь другой вовсе не обязан видеть в медали причину для особенного восторга[20].
Члены этого учреждения{136} называются академиками, но в Париже их титул имеет лишь весьма слабое значение, неизвестно даже почему. Повидимому, надо быть членом Французской академии, чтобы считаться настоящим академиком.
Чем объясняется такое различие между соседями, которых разделяет в Лувре только тоненькая стенка{137}? С обеих сторон одинаково много предрассудков и притязаний. Многие члены даже переходят из одной залы в другую; их следовало бы поставить на одну доску: ведь и тут и там сочиняют и прозу и стихи.
Публика или, вернее, общественное мнение установило огромную разницу между этими двумя академиями. А между тем было бы вовсе не трудно противопоставить как две равные величины Академию изящной словесности — Французской академии, если бы только первая пожелала немного ближе подойти к изящной словесности, название которой она носит, примириться с современной литературой, изредка читать французские стихи и не порывать с остроумием. Тогда эти антиквары сошли бы за писателей и все привыкли бы говорить, что и они обладают остроумием. Вкус привился бы впоследствии, а у сорока была бы отнята их исключительная привилегия на славу и бессмертие.
Совершится ли это или нет, я все же скажу Французской академии:
Твой злейший враг, о Рим, у твоего порога!
Говорят, что Академия надписей отныне не желает больше разрешать своим членам вступать во Французскую академию, ибо слишком много славы для смертного соединять в себе титулы ученого и литератора. В дальнейшем придется выбирать, так как нельзя будет служить двум ревнивым и соперничающим возлюбленным. Между ученостью и музами согласия нет!
292. Корпорации
Указ, изданный во время министерства господина Тюрго, отменил все торговые корпорации и цехи — эти срамные места нашего правительства, — и все пошло довольно сносно. Полтора года спустя второй указ создал шесть купеческих гильдий и сорок четыре ремесленных корпорации.
Досадные преграды развитию ремесел были отменены, торговле была предоставлена бо́льшая свобода; корпорации смежных профессий были объединены. В прежние времена они вели между собою бесконечные тяжбы, утруждая суды нелепыми и дорого стоящими распрями.
Двери промышленности теперь открыты для всех желающих работать. Однако для этого все еще нужны деньги. Корпорации деньги больше не выдаются. Куда же деньги деваются? В королевские сундуки! Все незаметно, но неуклонно стекается в этот бассейн.
Цветочницы, дамские парикмахеры, садовники, учителя танцев, сапожники и отходники тем же самым указом были объявлены работниками свободных профессий и освобождены от уплаты налогов.
До появления этого эдикта бывали случаи, когда преследовали несчастную женщину, которая несла накануне какого-нибудь праздника цветы на своем лотке; цветы сбрасывали, а ее заставляли платить штраф; именем короля и закона хватали наполовину сшитые башмаки и доходили до того, что сажали под арест бунтовщика, накладывавшего папильотки на женскую голову и не имевшего патента, который давал бы ему право завивать и помадить волосы! Мы выходим уже из эпохи подобных чу́дных мероприятий, но у нас еще остается много других, почти такого же достоинства. Вот работа прежних правителей нашего великого государства!
293. Прикладчики
Хорошенькие женщины, прихотливо заказывающие всевозможные изделия, которые постоянно подвергаются изменениям, конечно не знают, что, люди, трудящиеся над такими украшениями, называются прикладчиками.
Рабочий придает шелку самые разнообразные формы. Его вкус и талант порождает разнообразие рисунков, художественное сочетание красок, имитацию живых цветов.
Любуются хорошенькой женщиной и туалетом, составляющим часть ее существа; но, любуясь эффектом, производимым всеми этими эгретками, помпонами и бахромой, ни поэт, ни певец никогда и не думает восхвалять коклюшки, челнок и искусную руку прикладчика. Все для той, которая носит этот изящный туалет, и ничего для ремесленника, который придал ей этот блеск, эту свежесть, эту воздушную легкость!
294. Булавщики и гвоздари
Дикарь восхищается гвоздем, и он вполне прав. Только в Париже наблюдатель видит, сколько ловкости, опыта и усилий потребовало это ремесло. Нужно тридцать рук и тридцать инструментов, чтобы сделать булавку; а за двенадцать су можно купить их целую тысячу!
Игольщики и булавщики считают свое ремесло одним из самых древних, ибо, как говорят, его изобрел Енох{138}.
Иголка необходима почти во всех ремеслах. Чтобы довести ее до совершенства, чтобы она была не слишком гибкой и не ломкой, надо произвести над нею больше двадцати операций, одинаково существенных и в высшей степени тонких. Гвоздари избрали себе покровителем св. Клу{139}, а булавщики — св. Себастьена, на том основании, что мучители пронзили его стрелами.
295. Притеснения прессы
Враги книги являются врагами знания, а следовательно и врагами людей. Затруднения, чинимые прессе, поневоле заставляют итти им наперекор. Если бы можно было пользоваться благородной свободой, не приходилось бы прибегать к уловкам. Свобода печати могла бы предотвратить некоторые политические недуги, а это уже большое благодеяние. Внутреннее благоденствие государства нуждается в разумных и бескорыстных книгах. Но только тот философ, который довольствуется уважением своих сограждан и не требует материальных наград, может подняться выше облаков, образуемых личными интересами человека, и разоблачать злоупотребления. Наконец, свобода печати будет всегда мерилом свободы гражданской; она является как бы термометром, при помощи которого можно сразу определить достижения и потери народа.
Если посмотреть на вещи с этой точки зрения, то можно сказать, что мы каждый день что-то теряем, так как прессу с каждым днем стесняют все больше и больше.
А потому как жалки книги по вопросам истории, политики или морали, которые печатают в наши дни в Париже!
Предоставьте людям свободу думать и говорить; публика рассудит и даже сумеет исправить ошибки писателей. Самый верный способ оздоровить книгопечатание, это предоставить ему полную свободу; препятствия только раздражают; и именно запрещения и трудности и порождают брошюры, на которые обычно жалуются.
Если бы деспотизм был в состоянии убить мысль в самом ее святилище и воспрепятствовать нашим идеям проникать в души наших ближних, — он сделал бы это. Но будучи не в силах вырвать философу язык и отрубить ему руки, — он ограничивается тем, что учреждает на пути философа инквизицию, заполняет все границы чиновниками, прибегает к помощи соглядатаев, вскрывает посылки с целью помешать неизбежному прогрессу морали и истины… Тщетные и ребяческие усилия! Напрасное покушение на естественные права общества в целом и на его патриотические права — в частности! Разум с каждым днем освещает народы все более и более ярким блеском, — вскоре этот свет разгонит все тучи. Тщетно тогда будут бояться гения или преследовать его: ничто не погасит в его руках пылающего факела Истины, и приговор, произнесенный его устами несправедливому человеку, повторят все потомки. Этот человек хотел лишить своих ближних самого благородного из всех человеческих прав — права думать, права, неотделимого от самого человеческого существования; обнаружив только свою слабость и сумасбродство, он заслужит двойного упрека: в тирании и в бессилии.