— У тебя с облпрокурором как, нормальные отношения?
— Нормальные.
— Не обидится, что со мной через его голову, по старой дружбе вопрос согласовываешь?
— Не обидится. Он о деле всегда больше, чем о своих амбициях, думает. Мы с ним уже три года. Хорошо работаем.
— Тогда так: собери все материалы дела, особенно данные экспертиз, высылай в область, пусть областной запросит заместителя Генерального Бориса Михайловича Кардашова на предмет передачи дела к нам в Следственное управление. Разрешаю при этом сослаться на наш с тобой разговор. Дело действительно интересное. При этом замечу, что разбойные нападения на квартиры коллекционеров, убийства с целью завладения редкими драгоценностями в последнее время участились. Когда выяснится, что одна межрегиональная структура работает из нескольких банд, значит, наша компетенция. Будем с Егором Патрикеевым разгребать.
— Ну, слава Богу. А то у меня смылись эти «монашенки». Концы в воду. В области их точно нет. Все другие похожие преступления с ними не связаны. Почерк близкий, да иной.
— А скажи-ка ты мне: вот сели те «монашенки» на поезд. И куда он шел? В Москву?
— Нет, в Санкт-Петербург.
— Вот то-то и оно. Там на днях взяли редчайшую коллекцию и человека хорошего убили. И есть маленький следок, что сделали это женщины.
МОСКВА. ПРОФЕССОР ПО КЛИЧКЕ БУГОР.
НИИ И ЕГО ПОДВАЛЫ
Мишка Айзенберг открыл своей отмычкой дверь в секретный отсек, прошел по длинному коридору, шмыгая носом. Опять насморк подхватил, а носового платка, как обычно, с собой нет. На углу, поворачивая к техническим цехам, воровато огляделся и высморкался с помощью двух пальцев.
Заглянул в кузницу к старому охальнику Никодиму. Ну, это только называется так, кузница, а вообще-то тут и литейный, и кузнечный цеха. И один на все бригадир — трижды судимый, бежавший в 1995 году из НТК строгого режима Никодим Пепеляев, на том завязавший с грабежами и убийствами, но не желавший возвращаться на исправление в зону и потому как подарок судьбы принявший предложение жить в «подполье», удовлетворяя за счет своего стахановского труда все свои скромные жизненные потребности.
Услышав, что кто-то вошел в мастерскую, не поворачивая головы, Никодим с силой втянул воздух широкими, приплюснутыми ноздрями.
— Ты, что ли, Мишаня?
Как ни странно, Никодим по-своему любил Мишку, годившегося ему в сыновья. Может, потому, что никого другого, кроме Вальки, отчищавшего кровь с золота и драгоценностей, своего подручного, да Мишки, изредка забегавшего в подвалы по делу, не видал. Хозяйка в последний раз аккурат с полгода назад была. Так-то. А честно говоря, и потребности Никодим в общении с другими человеками не видел. Кормили сытно и сладко, у него была комната тут же в подвале с телевизором, видеомагнитофоном и большой коллекцией порнофильмов. А под порнофильм гусю шею точить совсем не то, что под журнал «Плейбой», стоивший в зоне больших денег. Так что, по-своему счастлив был Никодим. Чем меньше человеков, тем спокойнее.
Но Мишу любил. И даже не смог бы объяснить эту свою любовь внятно. Ну, привозил ему Мишка порнокассеты для видака, так могли бы и по пневмопочте, как все «посылки» с рыжевьем и камушками по бесконтактному каналу. Ну, приносил иногда Мишка с воли свежие пирожные, какие Никодим особенно уважал, заварные эклеры. Так ведь и их мог бы, как отвечающий за материально-технические вопросы в этом НИИ, переслать обычными каналами, вместе с продуктами и необходимыми реактивами для очистки камней и литья драгметаллов.
А он вот, жидяра, сам приносит. Значит, уважает.
Если бы Никодим знал про труды венского одноплеменника Мишки врача Зигмунда Фрейда да попробовал проанализировать свою странную любовь к Мишке на основе тщательного анализа своей причудливой непутевой жизни, то пришел бы, возможно, к неожиданному выводу.
Тридцать пять лет назад Никодим, которому тогда было столько же примерно, как сейчас Мишке, то есть годков тридцать четыре — тридцать пять, убил красавицу евреечку в городе Житомире. Была она женщина царственная, годов на десять постарше Никодима, и сильно ему глянулась во время ограбления квартиры врача Каценеленбогена. Взял он на квартире тогда много чего ценного. И из одежи, и из посуды. Но вот рыжевья, бриликов не было. Сам Каценеленбоген, как его ни пытал, не признавался, паскуда, есть ли что из драгоценностей в доме. И только когда Никодим раздел донага его жену, красавицу Соню, и собрался с ней сделать кое-что по всей программе и в разных позициях, выдал, сучара, свои фамильные часы и брошь бабки с крохотным брильянтиком. Стоило из-за такого мараться? Часы и колечко Никодим взял, но и начатое дело закончил. Но поскольку Каценеленбоген при этом стал очень громко, на одной ноте, выть, а его жена, красавица Соня, вообще потеряла сознание, то и пришлось убить Каценеленбогена. А опосля, когда закончил свои дела с его женой, то и ее.
Сильно тогда устал Никодим. Столько волнений! Пошарил в буфете, нашел початую бутылку водки, капустки квашеной тарелку, три картофелины холодные в кожуре. Так в кожуре и сожрал. И бутылку выпил. От волнения ли, что на трупах кровавеньких трапезу свою справляет, или от чего еще, но вдруг сил у него прибавилось. А в голове мысль: «Про жидков всегда говорят, что богатства у них несчитанные, что жируют они на теле русского народа. Так что, если в квартире врача этого поискать, наверняка клад найдешь!»
И стал искать.
И нашел.
В крохотной кладовой без окон, под горой старого платья, — девушку лет двадцати изумительной красоты, в почти что полуобморочном состоянии. Как родители ее сумели спрятать в той суматохе, когда он в квартиру их ночью проник? Или сама сховалась, воспользовавшись, что мать с отцом внимание его, Никодима, отвлекали? Но факт есть факт: была она в наличии живая и здоровая. Если не считать, что напугана до полусмерти и дрожала мелкой дрожью.
И красота эта, и дрожь по всему телу, и выпитая водка привели Никодима в какое-то особенно возбужденное состояние.
Мог бы просто хрястнуть ее по зубам и изнасиловать. Но захотелось, как все люди. Пригрозил:
Кричать не будешь, и ты, и твои родители как есть останетесь.
Не стал грех на душу брать, врать девке не стал, что родителей к жизни вернет. Они уж минут пятнадцать как оба душу Богу отдали.
А она так мелко головкой трясет, дескать, согласная, только родителей не убивайте. Зубенки сжала, кулачки тоже стиснула, лежала, не пискнула, пока он ее сильничал, пока впивался красным, воняющим луком и квашеной капустой пополам с водочным перегаром ртом в ее крохотные розово-белые от страха губенки.
А вот убивать ее не стал. Пожалел. Хотя риск, конечно, был. Могла приметы его ментам дать. Скорее бы на след напали.
Он тогда, в тот же вечер, из Житомира на краденой повозке, что у цыганского дома на окраине города взял, ушел в сторону села Ветошки. А там железная дорога проходила, влез в товарняк и ушел.
Вот тридцать пять лет прошло, а где-то глубоко внутри, в зверином подсознании Никодима, нет-нет да мелькала мыслишка: а коли осталась та девка жива, не растет ли где в Житомире его чадо, пацан или девчонка? А? Вполне возможное дело.
Извилины у Никодима были не сильно глубокие, проделать серьезную аналитическую работу были не способны. Потому и мысль, что, чисто теоретически, Мишка Айзенберг, кстати, родившийся тридцать четыре, кажется, года назад в городе Житомире в семье Цили Каценеленбоген и дантиста Мони Айзенберга и, толкаемый неуемным местечковым честолюбием, приехавший в Москву, работавший театральным администратором, квартирмейстером у воровских бригад и, наконец, начальником материально-технического снабжения крупного федерального НИИ (Хозяйка обещала даже «сделать» ему кандидатскую по экономике), так вот, что этот Мишка был, мог быть его родным сыном, никогда в голову Никодима не заходила. А и зайдя, тут же вышла бы вон. Потому что этого не могло быть. Потому что не могло быть никогда.